Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значение этих тенденций для освобождения исторического знания от догматических клише исключительно велико. Семиотики, культурологи, историки ментальностей стремятся проникнуть в тайны человеческого сознания, вскрыть ту картину мира, которая формировалась и «навязывалась» культурой членам общества и определяла их социальное поведение. Постепенно мне стало ясно, что без уяснения картины мира невозможно понять социальные процессы, поступки людей, движущие ими стимулы.
Но историк, пытающийся восстанавливать картину мира, встречает немалые трудности. Я испытал их в процессе работы над «Категориями средневековой культуры». Моя задача состояла в том, чтобы наметить несколько доминант этой модели — время/пространство, право, собственность, богатство/бедность, труд, личность — и по возможности выяснить их взаимные связи и общие корни. Но было ясно, что категории эти не оставались неизменными на протяжении Средневековья, обладали региональными и индивидуальными особенностями. Вместе с тем, если бы я взялся последовательно описывать все локальные и временные варианты этих категорий, общая картина безнадежно расплылась бы или вовсе рассыпалась. Нужно было создать своего рода «идеальный тип», но, разумеется, не в отвлеченном виде, а в определенных его реализациях. Реконструкция картины мира содержит, кроме того, опасность сосредоточения на статике. Для того чтобы в какой-то мере избежать этого крена, я выдвинул две сменявшие одна другую модели — дохристианскую, германскую и собственно средневековую, христианскую. Смена этих картин мира не вела к элиминированию предыдущей, и в потаенном субстрате средневекового мировидения можно разглядеть более архаические явления. Не отсюда ли напряженная противоречивость средневековой картины мира, тенденция к парадоксу и гротеску?
Мое построение вполне неожиданно для меня нашло резонанс не только на родине, но и за ее пределами; книга переведена на основные языки науки и получила положительные отклики в прессе. Неожиданно — так как я писал «Категории средневековой культуры», имея в виду исключительно отечественных читателей; но оказалось, что сходные проблемы волнуют историков и читающую публику не только у нас. Современность поставила по сути дела одни и те же проблемы перед людьми разных культур. Это еще раз убедило меня в актуальности проблематики исследования.
«Категории средневековой культуры», как и «Проблемы генезиса феодализма», явились для меня вехами в освоении фактуры истории. В 80-е годы за ними последовали новые книги: «Проблемы средневековой народной культуры» (1981), «Культура и общество средневековой Европы глазами современников» (1989) и в 1990 г. — «Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства». В этих книгах, в известном смысле образующих серию, я продолжал развивать линию исследования, которая была намечена ранее. Естественно, встали новые проблемы, не нашедшие освещения в «Категориях», такие, в частности, как восприятие средневековыми людьми смерти, загробного суда и потустороннего мира, как отношение их к магии, чуду и святости, к комизму и смеху (здесь мне пришлось вступить в полемику с бахтинской теорией «карнавальной культуры»), представления о семье, детстве и женщине и некоторые иные аспекты картины мира.
В центре внимания оказалась не сама по себе «народная» культура, понятие нечеткое и дискуссионное, а соотношение ее с культурой «ученой», церковной, их меняющееся на протяжении Средневековья взаимодействие. Обе культурнорелигиозные традиции не столько воплощали ментальности разных социальных групп или отражали мировидение litterati и illitterati, сколько были связаны с разными уровнями одного и того же индивидуального сознания. Человек был носителем обоих типов сознания, и уже от его статуса, образования и многих других конкретных причин зависело, какой из этих пластов ментальности был более активен.
В продумывании нелегких проблем средневекового сознания неоценимую помощь оказал мне Владимир Соломонович Библер. Его знают как мыслителя, философа, но мне посчастливилось узнать его еще и в другой «ипостаси» — как внимательного и придирчивого и вместе с тем благожелательного читателя-критика.
Нельзя забывать о том, что долгое время у историков почти не было читателей: опубликованные книги годами пылились на полках книжных магазинов, — они не были связаны с жизнью и не касались вопросов, интересовавших современников. Теперь оказывается, что и история Средневековья актуальна — в той мере, в какой она говорит о человеке и об его мировосприятии. Мы создали своего читателя. Но это обязывает ко многому. Ведь только историк способен «возродить» прошлое и вступить от имени своих современников в диалог с человеком прошлого.
С течением времени я все острее ощущал потребность установить контакт с читателями — вовсе не обязательно с профессиональными историками, которые сплошь и рядом остаются безразличными к новой проблематике и связанному с ней методу исследования, но с широким кругом интеллигентных читателей. Я стал избегать перегруженности своих книг научным аппаратом, однако не в ущерб доказательности и обоснованности изложения. При этом я далек от стремления превратить свои работы в средства «самовыражения». Личность исследователя невозможно, да и незачем, элиминировать, но мне чужда тенденция ставить себя в центре изложения или безапелляционно высказывать произвольные суждения с мотивировкой типа «так Я вижу». Вероятно, подобного рода субъективизм уместен в художественной литературе или публицистике, но, на мой взгляд, едва ли допустим в научном труде историка. Я уверен, что в этом жанре применим критерий повторяемости результата: если исследователем четко сформулирован метод и соблюдаются необходимые процедуры, полученные выводы могут быть достигнуты и другими исследователями. Разумеется, история — не математика и не химия, и индивидуальные видение, знания и способности историка скажутся на итоге, но этот итог не может не быть проверяем.
Историк не подобен «большому окуляру» (как именовали Ранке) и не копирует рабски тексты (как воображали позитивисты конца XIX — начала XX в.); его исторические реконструкции суть создаваемые им конструкции, творческая его активность чрезвычайно велика. Его можно сравнить с театральным режиссером: он создает спектакль, разыгрываемый по его сценарию, но сам удаляется за кулисы.
Что же интересует нашего читателя, какие стороны минувшей жизни волнуют его? Мы ищем в истории людей, которые подобны нам и вместе с тем — другие. Это сочетание подобного и инакового, близкого и чуждого, понятного и непонятного открывает нам, людям конца второго тысячелетия от Рождества Христова, преемственность истории и ее изменения, ее единство и многообразие. То понимание социальной истории, к которому мы теперь приходим, как истории социально-культурной, имеет мало общего с концепцией поступательного прогресса человечества или с историей обесчеловеченных социально-экономических формаций, историей, где политэкономия и социология задушили историю человека. Эти концепции, порожденные европейской мыслью XIX в., уже сыграли свою роль и теперь неизбежно уступают место новому пониманию исторического процесса.
Как я уже сказал, начавшийся в середине 80-х годов наш второй интеллектуальный «ренессанс» не потребовал от меня глубокого пересмотра своих взглядов или научных принципов. Напротив, я убежден в том, что проблематика моих занятий, как и занятий моих коллег и единомышленников, существенна для