Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Уходите! Уходите! Когда на меня такоенакатит, я теряю рассудок. Я знаю, что могу сдержать себя, если соберу всесилы; иногда я стараюсь, и мне это удается, а иногда не хочу стараться. Что ятут наговорила? Ведь я отлично знала, что говорю неправду. Они уверены, что обомне позаботились и у меня есть все, что мне нужно. Ничего кроме добра я от нихв жизни не видела. Я люблю их всем сердцем; они сделали для меня больше, чемзаслужила такая неблагодарная тварь, как я. Уходите, оставьте меня, я васбоюсь. Я боюсь себя, когда чувствую, что готова впасть в бешенство и точно также боюсь вас. Уходите, дайте мне поплакать и помолиться, и мне станет легче.
День подошел к концу, снова иссяк палящийзной, и душная ночь спустилась над Марселем; утренний караван разбрелся, икаждый в одиночку продолжал назначенный ему путь. Вот так и все мы, путники, незнающие покоя, свершаем свое земное странствие, изо дня в день, из ночи в ночь,при солнце и при звездах, взбираемся на горы и устало бредем по долинам,встречаемся и расходимся и сталкиваемся вновь в неисповедимом скрещении судеб.
Был лондонский воскресный вечер — унылый,тягостный и душный. В оглушительной какофонии церковных колоколов сталкивалисьмажор и минор, дребезжание и гул, заливчатый трезвон и мерные удары, и,подхваченное каменным эхо домов, все это нестерпимо резало уши. Меланхолическоезрелище улиц в траурных балахонах из сажи надрывало душу людям, обреченным нажестокую необходимость созерцать это зрелище из окна. В каждом проезде, вкаждом тупике, на каждом перекрестке дрожал, стонал, бился в воздухе скорбныйзвон, словно город был во власти чумы и по улицам тянулись повозки с трупами. Всето, на чем изнуренный работой человек мог бы хоть сколько-нибудь отвести душу,было тщательно и надежно заперто на замок. Ни картин, ни диковинных животных,ни редких цветов или растений, ни природных или искусственных чудес древнегомира — на все это просвещенный разум наложил табу, нерушимой твердости которогомогли бы позавидовать безобразные божки диких племен в Британском музее.[11] Нена что кинуть взгляд, кроме улиц, улиц, улиц. Негде подышать воздухом, кромеулиц, улиц, улиц. Нечем разогнать тоску и неоткуда набраться бодрости. Только иостается усталому труженику, что сравнивать унылое однообразие седьмого днянедели с унылым однообразием шести остальных, размышлять о своей горькой жизнии утешаться этим — или огорчаться, что более вероятно.
В этот приятный вечер, столь пользительный дляукрепления религии и нравственности, мистер Артур Кленнэм, только что прибывшийиз Марселя через Дувр, откуда его доставил дуврский дилижанс, так называемая«Синеокая красотка», сидел у окна в кофейне на Ладгет-Хилл. Вокруг него былодесять тысяч респектабельных домов, так хмуро глядевших на улицы, ихобтекавшие, словно в каждом из них проживали те десять юношей из «Тысячи иодной ночи», которые по ночам вымазывали себе лица грязью и в горестных вопляхоплакивали свои невзгоды. Вокруг него было пятьдесят тысяч жалких лачуг, гделюди жили в такой тесноте и грязи, что чистая вода, в субботу вечером налитая вкувшин, в воскресенье утром уже не годилась к употреблению; хотя его милость,депутат от их округа, удивлялся, отчего это им не спится среди запахов лежалойговядины и баранины. На целые мили к северу, к югу, к западу, к востокутянулись дома, похожие на колодцы или шахты, дома, обитатели которых всегдазадыхались от недостатка воздуха. Через весь город, вместо красивой, прохладнойреки, катила свои мутные воды сточная канава. Какие же мирские желания могли вдень седьмой волновать миллион с лишним человеческих существ, шесть днейгнувших спину среди всех этих аркадских радостей, от сладостного постоянствакоторых им некуда было спастись с колыбели до гроба? Недремлющее око полиции —вот, разумеется, и все, что им требовалось.
Мистер Артур Кленнэм сидел у окна в кофейне наЛадгет-Хилле, прислушиваясь к звону ближайшего колокола, машинально подбираяему в такт слова и припевы, и думал: сколько найдется за год слабых здоровьемлюдей, чью кончину ускорит это испытание? По мере того как приближался часначала церковной службы, колокол все чаще менял свой голос и от этого всенеотвязней лез в уши. Когда осталось четверть часа, он забил соживленно-мертвящей настойчивостью, торопя население в божий храм, в божийхрам, в божий храм. Когда осталось десять минут, он увидел, что прихожанесобираются туго, и, приуныв, стал глухо взывать: ждем вас, ждем вас, ждем вас.Когда осталось только пять минут, он потерял всякую надежду, и все тристасекунд сотрясал окрестные дома мрачными ударами, по одному в секунду, похожимина стон отчаяния.
— Слава богу! — сказал Кленнэм, когда времяистекло и колокол умолк.
Но под этот звон ожили в его памяти многиепечальные воскресенья прошлого, и мрачная вереница воспоминаний продолжалатянуться перед его мысленным взором даже и после того, как наступила тишина.
— Господи, прости меня, — сказал он, — и тех,кто был моими воспитателями, тоже. Как я ненавидел всегда этот день!
Вот мрачное воскресенье из его детства: онсидит, отупев от страха, над чудовищным трактатом, который еще в заглавииогорошивал несчастного ребенка вопросом, почему он идет к погибели (каковуюлюбознательность существо в штанишках и курточке не в силах былоудовлетворить), а в самом тексте, в качестве особого развлечения длямладенческого ума, содержал через каждые две строки икающую ссылку в скобках,вроде: 2 посл, к Фесс., гл. III, ст. 6 и 7. Вот унылое воскресенье из егоотрочества: трижды в день, под конвоем учителей, точно дезертир, он марширует вцерковь, скованный с другим таким же мальчиком невидимыми наручникаминравственного долга; и думает о том, как охотно обменял бы две порциинеудобоваримой церковной проповеди на лишний кусочек тощей баранины,предназначенной для насыщения его плоти за обедом. Вот бесконечное воскресеньеиз его юности: мать его, женщина суровая лицом и непреклонная душой, целый деньсидит, загородясь большой библией, облеченной, как и ее представления о ней, втвердый, негнущийся, точно деревянный переплет, без всяких украшений, если несчитать одной-единственной завитушки в углу, похожей на звено цепи, да зловещебагрового обреза; словно эта — именно эта! — книга должна была служить оплотомпротив всяких изъявлений ласки, душевного тепла и попыток дружеской беседы. Воттягостное воскресенье из более поздних лет: угрюмый и мрачный, он не знает, какскоротать затянувшийся день, и в сердце у него горькое чувство обиды, адушеспасительная сущность Нового завета так же далека от него, как если бы онвырос среди идолопоклонников. Много, много воскресений медленно проплывалиперед мысленным взором Кленнэма, и все это были дни неуемной тоски инеизгладимого унижения.