Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будберг умолчала, однако, о том, что после, в 1945 году, вспомнила эта самая Липа: «Однажды, я только что легла, Петр будит меня, говорит, что меня зовет А М. Прихожу — у него сидит М И. Отвела меня в сторону и шипит: „Уходите… уходите… я — здесь!“ И давай меня щипать, да как больно. Я терплю и виду не показываю, что больно, чтобы А М не увидел. Потом вышла в столовую и заплакала, говорю Тимоше и Крючкову: „Она меня всю исщипала. Я больше к нему не пойду“. Они на меня набросились и мне говорят: „Нет, вы должны к нему идти!“ — „Липочка, я вас умоляю, — говорит Тимоша, — идите к нему“».
Почему Будберг с такой жестокостью удаляла медсестру, чтобы остаться с Горьким наедине? Во всяком случае, именно после удаления Липы положение серьезно ухудшилось. Продолжает Будберг: «Ночью уснул. Во сне ему стало плохо. Задыхался. Часто просыпался. Выплевывал лекарство. Пускал пузыри в стакан. В горле клокотала мокрота, не мог отхаркивать. М И сказала: „А вы кашляйте… вот так“. Пробовал, но не выходило. „А вы еще попробуйте… вот так“. Наконец выплюнул мокроту. Стало легче. Пошла кровь, но это окружающих не пугало, у него всегда после кровохарканья наступало улучшение. В опасность не верили, предыдущие дни явно говорили о выздоровлении. Сон ухудшал его состояние, воля не работала. Начался бред. Сперва довольно связный, то и дело переходящий в логическую, обычную форму мышления, а потом все более бессвязный и бурный»…
Когда Черткова вновь вошла в комнату, она увидела Марию Игнатьевну стоящей у окна и упершейся в стекло лбом. Потом она выбежала в другую комнату, бросилась в слезах на диван, говоря: «Теперь я вижу, что я его потеряла… он уже не мой».
Подчас в самые трагические минуты история способна на каламбуры. «Не мой» приобретало и второй смысл. Теперь Горький действительно не мог больше вымолвить ни слова. Никогда. Никому.
Естественно, и Андре Жиду — тоже.
Когда тот, прибыв в Москву 16-го, собрался через день, как было договорено, ехать к Горькому, было уже поздно.
Большого ли труда стоило Сталину убедить Будберг сделать такой, несомненно, единственный в своем роде шаг?
Допустим на миг, что он решил не прибегать, как теперь принято говорить, к методу жесткого силового давления. Кому не ясно, что великий вождь и лучший друг писателя (как и все, Будберг очень мало знала об их расхождениях) исходил прежде всего из гуманистических соображений. Болен дорогой Алексей Максимович безнадежно. Не такой ли прискорбный вывод вытекает из бюллетеней «Правды», основанных на заключениях компетентнейших врачей? И те, кто по-настоящему любят нашего Алексея Максимовича, не могут равнодушно относиться к его невероятным мучениям. Медицина искусственно продлевает не жизнь, а именно страдания. Жалко? Ну конечно, жалко. Но разве не сам писатель сказал, что не надо унижать человека жалостью? Надо помочь Алексею Максимовичу…
Что же касается увековечивания памяти великого пролетарского писателя, партия и правительство сделают для этого все необходимое.
Сталин знал, что отношения Марии Игнатьевны и Горького фактически прекратились, и тем скорее она согласится на такой шаг. Ну, а последствия для нее лично будут самыми положительными. Официально, юридически она ведь для него никто. Но все знают, что Алексей Максимович ее очень любил и хотел бы, чтобы ее жизнь была обеспечена за счет зарубежных гонораров. И если Мария Игнатьевна займет правильную позицию, ее включат в комиссию по разбору горьковских бумаг и, одновременно, для оформления финансовых вопросов…
Наконец, сможет ли кто-нибудь когда-нибудь заподозрить женщину, которая горячо любила своего мужа?
Ну, и конечно, все рассуждения подобного рода сопровождались многозначительными паузами и пристальными гипнотизирующими взглядами из-под бровей…
Не будем гадать, о чем думала Мария Игнатьевна в ночь на семнадцатое июня. Наверное, и у «железной женщины» нервы были все же не железные и чем-то дорог был ей этот человек в прошлом… Но иного выхода она не видела. Да и искала ли?
Сталинский же план, как и все планы гениального руководителя, был продуман до мелочей. Изгнание Ягоды — отвод подозрения от спецслужб. Неузнавание Муры-«монашки» — отвод подозрения от ее участия в деле. Бутылка вина, выпитая за выздоровление Алексея Максимовича? Вождь не боится никаких отравлений. Что же касается присутствия Муры в комнате больного, то здесь все поставить на свои места было проще простого. Стоило позвонить из канцелярии Сталина запуганному до смерти Крючкову и строго конфиденциально сообщить: Иосиф Виссарионович не знал, что удаленная им женщина — жена писателя. Иосиф Виссарионович очень сожалеет о случившемся и полагает, что именно жена имеет преимущественное право находиться у постели больного, если это может ускорить его выздоровление. Передайте наилучшие пожелания Иосифа Виссарионовича уважаемой Марии Игнатьевне…
В конечном счете все прикроет обвинение в адрес врачей, которые выполняли задание презренных врагов народа, продавшихся международному империализму.
Итак, Горького не стало. Ну а Мура прожила еще много лет припеваючи. И в Советский Союз наезжала не раз. Помню, с каким нескрываемым удовольствием говорила мне другая писательская вдова и любительница пожить, Людмила Ильинична Толстая: «А мы с Марией Игнатьевной едем кататься по Волге!»
У Сталина не было никакой необходимости «убирать» Муру. Разве она решилась бы когда-нибудь признаться, что отравила Горького?
Эта версия не могла не породить поначалу множества недоумений. Но в попытках опровержения явно преобладала эмоция. «Не может быть!», «Как — ведь он посвятил ей „Жизнь Клима Самгина“»! И т. д.
Увесистой гирей, перетягивающей чашу весов в пользу версии, стала публикация выдержки из «Истории шпионажа», изданной ограниченным тиражом на Западе. В очерке Л. Колосова «Мура» (Труд, 7.02.97), читаем: «…B распоряжении Ягоды была группа врачей, которые отправляли на тот свет неугодных Сталину большевиков. Так были умерщвлены Менжинский, Куйбышев, писатель Максим Горький и его сын Максим Пешков… Что касается Максима Горького, которого очень боялся Сталин, то писатель был отравлен по указанию Ягоды одним из самых тайных его агентов, коим была любовница Горького…»
Как говорится, не успел покойник смежить веки, в доме появились люди. Позднее один из ближайших сотрудников журнала «Наши достижения», Глеб Глинка, в недавнем прошлом активный член «Перевала», оказавшийся позднее за границей, опубликовал в «Социалистическом вестнике» воспоминания, в которых воспроизвел обстоятельства того, что иначе как обыском в квартире покойного писателя не назовешь. Для этого создали группу из нескольких литераторов, под председательством редактора журнала «Наши достижения» Василия Тихоновича Бобрышева. «Работали всю ночь. И уже под утро, когда все сотрудники едва держались на ногах, с нижней полки заваленной книгами и старыми газетами этажерки была извлечена еще одна объемистая папка, с какими-то старыми черновиками, и среди них оказалась толстая тетрадь в клеенчатой обертке.
К тетради сразу потянулось несколько рук. Кто-то раскрыл ее, в начале, в середине, еще раз в середине и в конце. Через его плечи смотрели остальные. Все молчали, но чувствовалось, как комната заливается туманом страха.