Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего именно подождем?
– Откуда мне знать? Ты же это затеял.
Его друг помолчал, а потом смиренно проговорил:
– Извини, пожалуйста…
– Передо мной извиняться не нужно. Я и не думал, что небеса разверзнутся. Но мы уничтожили лучом всякие вещи. Это и правда сильная штука…
– Какая там сильная! Проще некуда…
Маркус понял, что ему снова навязывают сомнительную роль старшего, и пришел в ярость:
– Ты видел, что стало с травой и прочим? Видел? Тогда ты знаешь, чего я боюсь. Я боюсь, что у меня мозг в голове закипит и обуглится, как твой гадючий лук. Но тебе-то что! Ты же не понимаешь, что есть простые вещи, которых человек до жути боится. Ты вот злишься теперь, а надо бы бояться. Но тебе и это невдомек. Хочешь ты, чтобы тебя расплавили, чтоб один воздух горячий остался, а его в море сдуло? Хочешь стать ничем? Вот совсем ничем? Ты и близко не знаешь, что это такое. А я знаю. Твой фокус с лупой – ты видел, чего я боюсь. Но ты ни разу не дал мне сказать этого, ты все твердил про величие да великолепие… Чего ты добиваешься? Если эта сила разумна, если ты до нее докричишься – с чего ты взял, что выдержишь даже тысячную долю ее? Нет уж! Надо держаться от всего этого подальше, надо притихнуть! Ни на что другое мы не способны.
Наступило долгое молчание.
– Я очень несчастен, – просто сказал Лукас.
Маркус отвернулся. Потом, с потемневшими глазами, протянул ему руку. Симмонс сжал ее в горячей руке. Они невольно придвинулась друг к другу. Послышалось странное щелканье, и Маркус понял, что у Лукаса стучат зубы. Он повернулся на бок и крепко сжал другу плечо, комкая жаркую фланель. От Лукаса пахло потом и смертным страхом. Маркус судорожно хватал его то за локоть, то за бедро, словно хотел замерзающего спасти от смерти теплом своего тела. Тихий, тусклый голос проговорил:
– Я так несчастен. У меня ничего нет, друзей нет. Все, что я делаю, – ненастоящее, пустышка. Иногда кажется: проглянуло что-то, проглянуло… а конец всегда один. Полный и окончательный провал.
– У тебя есть я, – сказал Маркус. Он и сам дрожал теперь от непривычной жалости к Лукасу.
– Что я тебе? Ты живешь в настоящем мире. А я перехожу от фантазии к фантазии. Пора бы уже привыкнуть, начать к себе приглядываться: если я худею, это всегда Знак. Ты доверял мне, я должен был тебя защищать, а не…
– Не говори… Не говорите так, сэр. Вы всю мою жизнь изменили. И то, что мы видели, те травы в церкви, – они никуда не делись. Может, нужно просто подольше подождать… И у кургана – помните? – вам многое удалось, и много было настоящего, и…
Маркусу нужен был их замкнутый мирок. Лукас защищал его от напора бесконечности.
– Я нечист, вот в чем дело, – сказал Лукас. – В этом и в другом еще… Я земной, обычная земная тварь. Весь мир пропах земным. Ненавижу этот запах, ненавижу эту возню, ненавижу свое тело, тела вообще. Весь жар, всю тяжесть земную ненавижу… А ты чистый. Это сразу видно. Чистое существо, ясное зрение. Ты…
Маркус не хотел знать, кто он и какой. Он придвинулся ближе, притянул к себе Симмонса за пиджак. Бормотал, словно ребенку:
– Тише, тише, это все пустяки. Что-то случилось, да, – а ты лежи себе тихо. Я тут, я с тобой.
«Никогда сроду я не был никому утешением», – подумал Маркус, не помня детства, не помня безмолвного, потаенного времени на руках Уинифред в роддоме. И сказал, как сказала бы ему она, как сказала бы женщина беспокойному, тоскующему ребенку:
– Лежи, лежи тихонько. Это все пустяки.
И Лукас вдруг заснул, обернув к Маркусу лицо с раскрасневшимися щеками и влажным приоткрытым ртом. Маркус приподнял голову и увидел пот, блестящий на чуть раздвоенном кончике носа, капельки пота на бровях… Не выпуская Лукасовой руки, он закрыл глаза и провалился в сон глухой и глубокий, словно искал беспамятства.
Потом они проснулись. Молча распутали руки и ноги, спиной друг к другу собрали вещи: покрывало с примятой травы, огрызок яблока, скальпель… Уложили все в корзины и зашагали прочь. Маркусу было ужасно: индиговые круги, словно послеобразы солнца, плясали перед глазами по три разом, сцеплялись в спирали, нависали над краем обрыва, неподвижно парили в небе. Лукас молчал и шел очень быстро, так что Маркус неловким полубегом едва за ним поспевал.
Черная, на жука похожая машинка, ждавшая на заросшей травой обочине, была раскалена, как печка, снаружи и внутри. Ее окружала, мягко переливаясь, жаркая дымка, похожая на юбочку медузы в прохладной воде. Лукас швырнул корзины на узенькое заднее сиденье, быстро сел на водительское место, хлопнув дверью, и тут же опустил стекло. Маркус, потирая шею, уселся рядом. Они стащили с себя пиджаки и кинули назад поверх корзин. Маркус смотрел на Лукаса, но тот откинулся на сиденье и упер взгляд в ветровое стекло. Их обвивала удушливая жара.
Наконец Лукас заговорил:
– Мне нужно многое рассказать тебе. Я раньше молчал, а ты это должен знать…
– Не нужно, это все пустяки…
– Отнюдь. Есть вещи, которые ты должен знать обо мне. Хоть я и надеялся, что это дело не столько личное, сколько… Да, я надеялся, но в каком-то смысле я тебя обманул. Так вот: со мной случается… в общем… Если опять случится, ты имеешь право знать. Потом, со временем, я тебе все расскажу… Нельзя винить человека, если он боится. Боится, что вдруг изменится, что его запрут, начнут изучать… Я призна́юсь тебе: со мной это было. Сперва во флоте. Я служил на миноносце в Тихом океане. Начались неполадки с передатчиками, плохо проходили сообщения – и там тоже. Был трибунал, меня вызвали перед трибуналом, и потом еще долго в белой комнате… Мне сказали: «Вам нельзя иметь детей, даже думать об этом нельзя, вы можете передать…» Я-то не знал, а они, оказывается, следили за мной с датчиками: вдруг я что-то предприму… в этом смысле. Потому что мне нельзя детей. Или показалось? Могло показаться: они все были белые и комнаты белые, это могло быть и на миноносце, и нигде – вне времени и пространства. Вообще, что касается места, я в разное время думал разное, а очнулся по-настоящему в Гринвиче, хотя при чем тут Гринвич? Может быть, я туда перелетел. Или меня переместили по воздуху. Может быть, время в какие-то моменты останавливалось. Мне же ничего не объясняли. Считали, вероятно, что я, так скажем, не в состоянии воспринять, а я был в состоянии, я все время думал, строил гипотезы о том, где нахожусь. Я сейчас уже не уверен, но тогда мне казалось – тогда я точно знал, что они мне вживили электроды в мозг и еще туда… чтобы следить. Может, и вживили, им это легко, и не только это. Ты бы очень удивился, расскажи я тебе, что они там выделывали… Да. А потом я от них ушел… Я ведь уже говорил тебе: в той школе хотели, чтобы я у них вел половое воспитание как продолжение анатомии. Но я отказался. «Нет, – говорю, – наймите лучше приличную даму в шляпе из какой-нибудь благотворительной организации, наймите хорошую, славную девушку, а я пас. Неумирающий червь[294] не по моей части. В моем состоянии лучше не идти дальше дождевых червей – милых, безличных гермафродитов. Весьма удобные создания, живут себе и бед не знают, по крайней мере на наш человеческий взгляд. Мое дело кролики и малые амфибии. Но человека – великое земноводное – я оставляю в стороне, да. И вообще надеюсь, что эволюция однажды упразднит для нас этот вопрос. Это я, конечно, не всем говорю: надо ведь знать, кто именно тебя сейчас слушает и как слушает. Есть пути к вечной жизни, недоступные высшим организмам, даже Фрейд так считает. Половой способ продолжения жизни – это Фрейд говорит – обязательно связан со смертью. Как только клетки организма разделяются на соматические и зародышевые[295], неограниченная продолжительность отдельной Жизни становится ненужной роскошью. Да. Ненужной роскошью. Так для многоклеточных начинается смерть. Мы умираем, а одноклеточные живут вечно. Бессмертное семя. А они мне сказали: «Даже не думайте иметь…» Это я уже говорил… А еще Фрейд считает, что продолжение жизни началось на земле раньше, чем смерть. Понимаешь? Это, как рост, основное свойство живой материи. С самого зарождения своего жизнь на земле не прерывалась. И в этом тайна. Смертны только высшие организмы, разделенные на два пола. Биосфера бессмертна, и гидра тоже бессмертна. Гидра гермафродитна – она делится, делится, воспроизводя одну и ту же форму: не растение и не животное… Недавно мне было наитие прочесть одну книгу – старую, странную книгу Хёрда. Не из тех, где он пишет о свидетельствах бытия Божьего, а другую. Она называется «Нарцисс, или Анатомия одежды». И знаешь, мне понравилось. Он там пишет, что одежда и мода вообще – средство изменения анатомии. Корсеты, бритье, а позже химия и фармация, управление гипофизом, удаление волос электролизом – Хёрд все это рассматривает как эволюцию в сторону уменьшения массы тела. Это очень интересно. Он пишет, что дома, гардеробы с одеждой, ящики с инструментами – все средства избавиться от шерсти, костей и клыков. А научная система питания со временем избавит нас от глупой путаницы кишок, где все бродит и разлагается. Мы должны дорасти до марсиан Уэллса – стать мозгом со щупальцами, оседлавшим машину. Только нам это будет казаться прекрасным, а не уродливым, как сейчас. Человек без машины-оболочки будет вызывать отвращение, как сейчас голый мужчина возмущает респектабельных дам, или вид мозга, нашего прекрасного мозга, не прикрытого костями и кожей, до сих вызывает у некоторых совершенно иррациональное отторжение. Представь себе: целый рой маленьких ярких организмов-механизмов. Снаружи металлический корпус вроде часового, а внутри, среди пружин, крошечные опаловые тельца. У меня как раз это соединилось с Юнгом – помнишь, он пишет о Меркурии и первичной материи? Мы можем вернуться к тому, с чего начали, к идее, заключенной в материи… Ты вот спросил, хочу ли я стать ничем, как те сгоревшие травы. И да и нет. Ты много читаешь стихов?