Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет. У меня раньше была аллергия на них: сколько себя помню, лежали по всему дому книги, как пыль или пыльца. А потом я потерял к ним чувствительность.
Этого удивительного, многое проясняющего признания Лукас не услышал или почти не услышал, ибо готовился сообщить, что в последнее время по наитию тоже прочел немало стихов, и в частности сочинений Эндрю Марвелла. Марвелл, кажется, был не чужд желания сбросить оковы пола и избавиться от терзаний плоти. Он написал чудесное стихотворение «Сад», в котором разум человеческий уничтожает свои творения, чтобы вернуться «к зеленым снам в зеленый сад»[296]. «Моя растительная любовь», – грустно и словно невпопад проговорил Лукас, вспомнив того же Марвелла. Еще помолчав, начал снова:
– Почему мне нельзя преподавать только ботанику, почему нельзя думать только зеленые мысли?.. Я не гомосексуалист, к слову говоря. Я в этом смысле никто.
– Ничего, ничего. Это не важно.
Маркус не знал, что еще сказать. Все это время он не слушал, а подавлял страхи, смутно проступавшие из смутных воспоминаний Лукаса. Главным же образом он был захвачен чувством новым и теплым: Лукас кормил его, рассказывал разные вещи, восхищался его способностями. Маркус должен был воздать за это добром. Он хотел утешить друга, но не понимал, как это сделать и в чем же именно состоит беда Лукаса. Поэтому, как многие из нас, вместо утешения он предложил самое себя:
– Сэр… Лукас, я здесь. Я с тобой. Я тебе верю и сочувствую. Могу я тебе помочь?
Лукас обернул к нему лицо, красное от солнца и стыда:
– Тронь меня, пожалуйста. Просто тронь.
И снова Маркус медленно протянул ему руку. Лукас взял ее в свою, почему-то вспухшую и неловкую, и, на миг замерев, положил обе себе в пах.
Двое сидели молча, не глядя друг на друга, уставясь в лобовое стекло. Лукас сдвинул их руки глубже в пах. Маркус невольно дернулся, и Лукас сжал сильнее.
– Никогда, – он дышал тяжело, мешая поучение с мольбой, – никогда не думай и не говори, что это все просто половое. Но если можешь… просто тронь там, просто тронь, и я клянусь…
Лукас отчаянно дергал ремень, пуговку, молнию, и вдруг, горячий, прямой и шелковистый, пружинисто возник его стержень.
Маркус пытался высвободиться, но Лукас все крепче сжимал его руку:
– Я не должен, я знаю… но если бы ты мог… Только прикоснись, чтобы я почувствовал связь…
Маркус искоса глянул на него и, движимый жалостью, стыдом, долгом чести, слабостью, наконец, протянул худую, бледную, вялую ладонь и положил ее туда – без нажима, без ласки. Лукас негромко застонал, и горячий корень расцвел пышно и влажно и медленно обмяк, оставив влагу у Маркуса в ладони. Лукас снова простонал, дрогнув всем телом:
– Прости. Я не хотел. Минутная слабость воли.
Они не могли поднять глаз друг на друга.
– Это не важно, Лукас, – чуть слышно проговорил Маркус. – Это все не имеет значения.
Но произошедшее имело значение для Маркуса. Только что он был движим сочувствием, а потом Лукас застонал и содрогнулся, и Маркус вернулся к прежнему себе: одинокому, ото всего отчужденному. Он принялся вытирать руку о платок, о штаны, обо что попало.
– Это имеет значение, – подтвердил Лукас. – Это катастрофа. Начало конца.
Все это он проговорил негромко и твердо, застегивая брюки. Лукас явно ждал ответа, но Маркус не знал, что сказать. Наконец Лукас, не глядя на него, вставил ключ зажигания, резко завел машину, сдал назад по траве и выехал на дорогу.
Поездка через пустоши обернулась кошмаром. Маркус, прежде чем перестал думать вовсе, подумал, что физически невозможно лететь с такой скоростью. В ушах свистал воздух, мимо проносились вереск и каменные ограды. На поворотах машина визжала, и делалось тошно. Мир шел волнами и скручивался в кокон, и центр всего этого приходился у Маркуса между глаз. Маркус зажмурился. Он хотел что-то сказать, но рот пересох. Они с разгону взлетали на холмы, подвисали наверху и обрушивались вниз. Проскакивали перекрестки, а вослед хлопали невидимые калитки и гневно шумели деревья. Маркус сполз на пол и, стоя на коленях, уткнулся лицом в сиденье. Он лишь раз посмотрел тайком на своего друга: розовое лицо без выражения в ореоле солнечных кудрей, взгляд поверх руля устремлен в пустоту.
«Ты что, убить нас решил?» – хотел крикнуть Маркус, но не мог. Не мог и повторить, как тогда: «Ты что, хочешь стать ничем?» Он съежился, уставился вперед и потерял сознание. Очнувшись, увидел пляшущее небо и снова закрыл глаза.
Настал вечер генеральной репетиции.
– Это наш последний шанс, – воззвал Лодж с королевской подставочки для ног на присыпанной гравием террасе; актеры и массовка слушали, а среди деревьев одинокая зеленая бутылка меланхолично выпевала: «Пусть! Пусть!» – Последний шанс собрать все вместе и создать волшебство. Мы почти у цели.
Лодж махал руками, интонировал с непривычным, чисто актерским рокотом и вкрадчивой напевностью. Он чаровал, льстил, угрожал, и актеры в париках и отороченных мехом платьях, в фижмах и набитых ватой бриджах-фонариках, вздыхали и смеялись, подбирали пышные подолы и набирались храбрости. Фредерика сидела на ковре рядом с Уилки в свете дуговой лампы, подвешенной к дереву. Уилки, в черном бархате с расходящимися жемчужными лучами, словно сошедший с холста Рэли, меленько выводил карандашом какие-то суммы на листке миллиметровой бумаги. У него было уже несколько таких листков со схематическими изображениями пробирок, узких и пузатых бутылок, солидных бутылей в оплетке. Тут же набросаны были космические змеи, пересекающие небесные сферы, Аполлон с чашей, полной цветов, Грации. В последние недели Уилки проявил немалую изобретательность, стремясь научными средствами возвысить бутылочный оркестр до явления музыкального искусства. Он измерял объем воздуха и жидкости в каждом сосуде, частоту и резкость звука, отдающегося в просторных шаровидных доньях и узких стеклянных горлах. Он набрал более или менее надежных мальчишек-фавнов анти-маски и в свободные минуты репетировал с ними в Большом зале. В данную минуту они прижимали к дублетам скрупулезно пронумерованные бутылки, хрустально-прозрачные, янтарные, изумрудные, содержавшие недавно вино, пиво и разноцветную газировку. По знаку Уилки мальчишки могли сыграть ренессансно-переливчатую «Игрушку» Фарнаби, веселых негритянских «Святых» Армстронга, «Парадиз», предназначенный Кэмпионом для лютни, и «Туман холодный» – нежную и грустную старинную балладу. Все это исполнялось с мощным бутылочным перезвоном и орнаментацией авторства самого Уилки. Сей многосторонне одаренный юноша утверждал, что сочиняет сейчас подлинную музыку сфер в согласии со схемой, найденной в Practica Musica Франкино Гафури[297], сумевшего соотнести дорийский, лидийский, фригийский и миксолидийский лады с движением планет и велениями муз. Уилки пообещал Марине Йео создать аполлонический порядок из дионисийской какофонии – для того лишь, чтобы с террасы крикнуть ей: «Услышь музы́ку сфер, моя Марина!»[298]