Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Примерно через неделю, на посеребренной «Фабрике» Энди Уорхола на Восточной Сорок седьмой улице, Рудольф танцевал, сжимая в объятиях Дэвида Уитни, друга архитектора Филипа Джонсона, «молодого парня, который работал в Галерее Кастелли». Все собрались на вечеринку «Пятьдесят первых красавцев», но, так как в число гостей входили Теннесси Уильямс, Аллен Гинзберг и Уильям Берроуз, судя по всему, Уорхол, как всегда, предпочел видеть у себя не просто красавцев, а еще и тех, кто что-то собой представляли. Это была вечеринка, «когда звезды выходили, а суперзвезды входили», по словам Герарда Маланги, поэта, кинематографиста и «правой руки» Уорхола. Маланга, которого «группи» «Фабрики» Мэри Воронов вспоминала неизменно «одетым в черную кожу, с камерой в одной руке и хлыстом в другой». Маланга имел в виду людей вроде себя, пионеров художественного авангарда, «для которых жизнь была сценой 24 часа в сутки». Конечно, все так и было; больше людей смотрели на суперзвезду андеграунда Эди Седжвик, которая «выглядела красавицей и много смеялась с барабанщиком «Роллинг стоунз» Брайаном Джонсом», чем на Джуди Гарленд, чьего театрального появления из грузового лифта «Фабрики» на плечах пяти молодых людей, похоже, не заметил никто, кроме самого Уорхола. Он смотрел, как ее, слишком пьяную, чтобы идти без посторонней помощи, снова подхватили ее кавалеры, которые отнесли ее на диван, с которого она вдруг вскочила и закричала: «Руди!» «Она, спотыкаясь, зашагала вперед, протягивая руки к Нурееву, который закричал в ответ: «Джуди!» – и шагнул к ней. Так они и шли: шажок – Руди! – Джуди! – пока она не бросилась ему на шею».
Когда через двадцать лет его спрашивали о мании поклонников и «сумасшедшем доме» знаменитостей 1965 г., Рудольф сказал, что помнит только картины. «Не было возможности насладиться всем. Так трудно было садиться в машину и уезжать».
Только одно знаменитое лицо произвело на него впечатление – встреча продолжалась не больше нескольких мгновений и произошла у двери гримерки перед его нью-йоркским дебютом в «Жизели». «Какая-то странная дама прошла мимо моей двери, глядя на меня в упор. На ней был бархатный берет». Дама с овальным лицом, грустными глазами и гладкими волосами, которые в русском стиле кольцами спадали ей на уши, казалась ему странно знакомой. Потом он вспомнил. Мариэтта Франгопуло хранила на столе фото в рамке Ольги Спесивцевой, единственной танцовщицы Мариинского театра, о которой Баланчин отзывался с благоговением.
Ее сверхъестественная легкость и измученная душа сделали ее, возможно, величайшей исполнительницей роли Жизели. На протяжении двадцати двух лет Спесивцева находилась в американской психиатрической клинике, и лишь недавно ее спас оттуда ее друг, танцовщик Антон Долин, который перевел ее в дом отдыха в штате Нью-Йорк. Именно Долин привел за кулисы ту, кого он назвал «Спящей балериной», чтобы познакомить ее с Марго. Хотя Спесивцева сильно состарилась, а волосы цвета воронова крыла совсем поседели, она по-прежнему держалась и вела себя как гранд-дама. Несколько секунд они с Рудольфом смотрели друг на друга, ничего не говоря. «А потом она ушла».
Рудольф ужасно скучал по России. Он повел Дэвида Ричардсона, молодого танцовщика «Нью-Йорк Сити балета», который ему нравился, на вечеринку в «Эль Марокко», устроенную Жаном и Мэгги Луис, где было тесно от голливудских звезд. Вдруг он выбежал на улицу. Ричардсон побежал за ним, и они вместе прошли кварталов двадцать, а Рудольф предавался воспоминаниям. «Он говорил и говорил о своей родине; о своей матери. Я удивился – я понятия не имел, что в нем столько нежности и грусти. Я пробовал его расспрашивать, но, кажется, выставил себя полным дураком. «Ты ребенок, – сказал он. – Ты не русский и никак не сможешь понять».
В октябре в Лондон приехал Лео Ахонен, живший в одной комнате с Рудольфом в общежитии Вагановского училища. Он навестил Рудольфа по пути в Амстердам, куда его пригласили на должность главного солиста и балетмейстера. «Он пустил меня пожить в своей квартире. Две недели я спал на диване». Желая произвести впечатление на старого однокашника, Рудольф повел его в «Скотч» на Мейсон-ярд, «шумный ночной клуб», конкурировавший с Ad Lib, где Лео, буквально вытаращив глаза, слушал пароль, который надо было называть на входе, смотрел на «живую рыбу и очень-очень богатых людей». Трогательно защищавший его Рудольф буквально не отходил от него. «Я был у него подмышкой – он всегда хотел, чтобы я находился рядом». Позже они прошлись по Джермин-стрит, рассматривая витрины в поисках рубашек для Майкла Фиша и индийских платьев. Лео видел, что у Рудольфа «есть все» – «Мерседес-Бенц» за 10 тысяч долларов, толстая пачка новеньких фунтовых банкнот рядом с кроватью, – однако понял, что его друг несчастлив на Западе. Рудольф как будто завидовал Лео, потому что у того были жена и дети, а когда они начали говорить о России и Пушкине, он как будто потерял рассудок. Отвечая Лео, который упрекнул его в том, что он перестал общаться со своим учителем, Рудольф метнул на него сердитый взгляд: «Я все время разговариваю с Александром Ивановичем!» «Но ему пришлось уйти в переулок и немного поплакать. Он ничего не мог с собой поделать. Наверное, я ударил его прямо в голову [так!]».
На самом деле Рудольф почти никогда не разговаривал с Пушкиным. Если педагог случайно подходил к телефону, когда Рудольф звонил, Александр Иванович молча передавал трубку Ксении. «Все шло через нее, – подтверждает общая знакомая. – Именно Ксения разговаривала с ним и поддерживала отношения». Понимая, что в первую очередь он ответствен перед своими учениками, Пушкин, естественно, боялся, что любой контакт с Рудольфом поставит под угрозу его положение в училище. Кроме того, ему, наверное, просто трудно было бы говорить с Рудольфом, от потери которого он так и не оправился. «Александру Ивановичу было очень больно из-за того, что его лучший ученик предпочел уехать. А причин для отъезда он так до конца и не понял[89]. Слыша о Рудольфе самые разные слухи – «Я пьяница, я неврастеник», – Пушкин искренне верил в разлагающее влияние Запада. Когда ему показали фото в газете, на котором длинноволосый танцовщик выходит из лондонского клуба, он холодно усмехнулся: «Посмотрите на нашу девушку! Что он вообще делает на Западе? Чем, по его мнению, он там занимается?»
Отчуждение Пушкина могло лишь возрасти из-за того, что теперь у него появился еще один талантливый протеже, который и сам уже стал легендой в Вагановском училище. В сентябре 1965 г. Пушкин как-то вечером вернулся домой в приподнятом настроении и сказал Ксении, что он только что принял необычайно одаренного ученика. «Что, лучше, чем Рудик?» – цинично спросила она. «Он совершенно другой, – ответил Пушкин, – но не менее талантливый». В семнадцать лет Михаил Барышников казался совсем мальчиком с широко раскрытыми голубыми глазами. Невысокий, компактный, он оказался настоящей «бомбой замедленного действия», которая отличалась силой и точностью. У него получались практически невозможные по сложности элементы. Он не исполнял показные акробатические трюки, но поразительно расширял классическую форму. При всей его виртуозности каждое его движение, каждое па исполнялись с такой возвышенной и безупречной художественностью, что Клайв Барнс, который во время поездки в Россию наблюдал за студентом на занятиях, написал в дневнике, что он не встречал более совершенного танцовщика. Несомненно, Рудольф слышал о феноменальном новом ученике Пушкина: по словам Барышникова, «между Лондоном и Ленинградом шел постоянный обмен». «Мишенька», который спал на том самом диване, где Рудольф провел столько ночей, был теперь «гордостью» Пушкиных. И хотя, по мнению Ксении, он всегда оставался «Маленьким принцем» по сравнению с Рудольфом – «Большим принцем», для Александра Ивановича Барышников стал тем, кем никогда не мог стать Рудольф: олицетворением классического идеала.