Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я на несколько минут умолкну, господа. Здесь очень душно… Продолжать судья смог лишь после того, как выпил стакан воды.
На протяжении последних шести монотонных дней этого нескончаемого десятидневного разбирательства: все те же судьи в креслах; все тот же убийца на скамье подсудимых; все те же адвокаты за столом; все тот же тон вопросов и ответов, гулко отдававшихся под потолком; все тот же скрип судейского пера; все те же приставы, сновавшие взад-вперед; все те же лампы, зажигаемые в один и тот же час, если их не приходилось зажигать еще с раннего утра; все тот же туманный занавес за огромными окнами, когда день был туманным; все тот же шум и шорох дождя, когда день выпадал дождливый; все те же следы тюремщиков и обвиняемого утро за утром все на тех же опилках; все те же ключи, отпиравшие и запиравшие все те же тяжелые двери — на протяжении этих мучительно однообразных дней, когда мне казалось, что я стал старшиной присяжных много столетий назад, а Пикадилли существовала во времена Вавилона, убитый ни на мгновение не утрачивал для меня четкости очертаний, и я видел его столь же ясно, как и всех, кто меня окружал. Должен также упомянуть, что призрак, которого я именую «убитым», ни разу, насколько я мог заметить, не посмотрел на убийцу. Снова и снова я с удивлением спрашивал себя — почему?
На меня он тоже не смотрел с той самой минуты, как подал мне миниатюру, и почти до самого конца процесса. Вечером последнего дня, без семи десять, мы удалились на совещание. Тупоумный член церковного совета и два его прихлебателя причинили нам столько хлопот, что мы были вынуждены дважды возвращаться в зал и просить судью повторить некоторые из его выводов. Девятеро из нас нисколько не сомневались в точности этих выводов, как, вероятно, и все, кто присутствовал в суде, но пустоголовый триумвират, только и выискивавший, к чему бы придраться, оспаривал их именно по этой причине. В конце концов мы настояли на своем, и в десять минут первого присяжные вошли в зал для оглашения своего вердикта.
Убитый стоял рядом с судьей как раз напротив ложи присяжных. Когда я занял свое место, он устремил на мое лицо внимательнейший взгляд и, казалось, оставшись довольным, начал медленно закутываться в серое покрывало, которое до той поры висело у него на руке. Когда я произнес: «Виновен», — покрывало съежилось, затем все исчезло, и это место опустело.
На обычный вопрос судьи, может ли осужденный сказать что-нибудь в свое оправдание, прежде чем ему будет вынесен смертный приговор, убийца произнес несколько невнятных фраз, которые газеты, вышедшие на следующий день, описали как «бессвязное бормотание, означавшее, по-видимому, что он подвергает сомнению беспристрастность суда, поскольку старшина присяжных был предубежден против него». В действительности же им было сделано весьма примечательное заявление: «Ваша честь, я понял, что обречен, едва старшина присяжных вошел в ложу. Я знал, что он меня не пощадит, потому что накануне моего ареста он каким-то образом очутился ночью рядом с моей постелью, разбудил и накинул мне на шею петлю».
Сигнальщик
— Эгей! Там, внизу!
У входа в будку стоял сигнальщик со свернутым флажком в руке. Учитывая характер местности, он мог бы сразу сообразить, откуда донесся мой оклик, но посмотрел не на вершину крутого откоса, где почти над самой его головой я стоял, а развернулся и направил взгляд вдоль железнодорожных путей. Смотрел он как-то чудно́, однако я при всем желании не смогу объяснить, что именно меня смутило. Знаю лишь, что своеобразное поведение сигнальщика сразу привлекло мое внимание: при том что его укороченный расстоянием силуэт едва проступал из темноты на дне глубокой выемки, а сам я стоял высоко, купаясь в слепящих лучах закатного солнца, и даже не увидел бы его, если б не прикрыл глаза рукой.
— Эгей! Внизу!
Сигнальщик вновь повернулся, поднял голову и, наконец, приметил наверху меня.
— Могу я как-нибудь к вам спуститься? Надо поговорить.
Он смотрел на меня снизу, не отвечая, а я на него — сверху, и не спешил повторить свой праздный вопрос. Тут под ногами у меня обозначилась легкая дрожь приближающегося состава, но мгновенно сменилась могучим сотрясением земли и воздуха: я даже отпрянул, испугавшись, как бы меня не скинуло на пути. Когда клубы пара от стремительно пронесшегося внизу поезда начали рассеиваться, я вновь опустил глаза и увидел, как сигнальщик сворачивает белый флажок, который только что показывал машинисту.
Я все-таки повторил вопрос. Сигнальщик еще помолчал, не переставая буравить меня взглядом, после чего указал свернутым флажком на некую точку в паре-тройке сотне ярдов от меня. Я отозвался: мол, хорошо, — и пошел туда, а подойдя к указанному месту, внимательно осмотрелся по сторонам и, наконец, разглядел вырубленную в склоне неровную тропу, зигзагом уходившую вниз.
Выемка была на редкость глубокая, с необычайно крутыми склонами. Ее выдолбили в скальной породе, и чем ниже я спускался, тем более влажным и скользким становился камень под моими ногами. По этим причинам спуск мой занял изрядное количество времени, и я успел вспомнить, с какой удивительной неохотой или даже недовольством сигнальщик указывал мне на эту тропинку.
Когда я почти спустился по зигзагообразной тропе и вновь его увидел, он стоял на рельсах, по которым только что прошел поезд, причем с таким видом, словно поджидал меня. Левой ладонью он подпер подбородок, а локоть поставил на прижатую к груди правую руку. Столько в этой его позе было опаски и настороженности, что я невольно замер.
Сойдя наконец на железнодорожные пути, я приблизился к сигнальщику. То был угрюмый человек с болезненно-желтым цветом лица, густобровый и чернобородый.