Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невозможно! Все сокровенное живое восстает во мне при мысли, что будто мы потеряем друг друга. Я готов несчет тысячелетий обходить звезды, во все формы облекаться, во все языки жизни, чтобы только встретиться с тобою. Но я думаю, то, что взаимоподобно, воссоединяется скоро.
Великая душа! ты справишься с этой разлукой. Так отпусти же меня в путь! поклонись матери! поклонись Нотаре и остальным друзьям!
Поклонись и деревьям, под которыми я впервые встретил тебя, и веселым ручьям, мимо которых проходили мы, и прекрасным садам Ангеле, и пусть, о любимая, там встретится тебе мой образ. Прощай.
* * * [Ср. С. 233—235]
Гиперион Беллармину
Корабль, на котором я должен был переправиться на Калаурию, случайно задержался до вечера, между тем как Алабанда еще утром пошел своим путем.
Я остался на берегу, молча смотрел на море, усталый от мучительного прощания. Так проходил час за часом. Скорбные дни медленно умирающей юности пересчитывал дух мой, и, блуждая, будто голубь прекрасный, носился он над грядущим. Мне захотелось подбодрить себя, я вынул давно забытую лютню, чтобы спеть себе песню судьбы, которую некогда, в пору счастливой наивной юности, я перенял от Адамаса.
В свете горнем
Тропою легкой
Бродите вы, беспечальные гении,
Чуть касаются вас
Веянья светлые,
Словно пальцы арфистки
Священных струн.
Судьбы не ведая,
Словно дитя во сне,
Дышут небесные,
Чисто храним
В почке стыдливой,
Вечно цветет у них дух.
И тихо сияет
Ясностью вечной
Взор беспечальный у них.
Но нам не дано
Мига для отдыха.
Люди преходят
В горьких страданиях,
Падают слепо,
С часу на час,
Как на уступ с уступа
Год за годом
Воды стремниной.
Так пел я под звучание струн. Едва я кончил, как вбежала лодка, в которой я тотчас узнал моего слугу. Он привез мне письмо от Диотимы.
«Так ты еще на земле? — писала она. — Еще видишь денной свет? Я думала найти тебя в ином мире, не здесь, дорогой мой. Раньше, чем уже погодя хотелось тебе, получила я твое письмо, написанное перед битвой при Чесме. Так целую неделю прожила я в убеждении, что ты бросился в объятия смерти, пока не прибыл твой слуга с радостной вестью, что ты еще жив. Я и без того узнала несколько дней спустя после битвы, что корабль, на котором находился, по слухам, и ты, взлетел со всем экипажем на воздух.
Но, о сладостный голос! я все же вновь услыхала тебя, еще раз, словно майский воздух, тронула меня речь любимого, и твоя радость-надежда, светлый фантом нашего грядущего счастья, на мгновение обманула и меня.
Милый мечтатель, почему должна я пробудить тебя? Почему не могу сказать: приди и пусть в явь обратятся те прекрасные дни, которые ты мне обещал! Увы! слишком поздно, Гиперион, слишком поздно. Твоя любимая увяла за то время, что тебя нет. Какой-то внутренний огонь стал медленно меня пожирать, и вот [что] только осталось от твоей Диотимы. Не ужасайся! Все в природе подлежит очищению, и всюду цветок жизни все легче и легче высвобождается от более грубого вещества.
Любимый Гиперион, ты верно не думал услышать в этом году мою лебединую песнь».
* * * [Ср. С. 247—253]
Гиперион Беллармину
Так пришел я к немцам. Я требовал немного и ожидал найти еще меньше. Смиренным пришел я, как изгнанный слепой Эдип к вратам Афин, где приютила его священная роща и встретились ему прекрасные души.
Не то выпало мне на долю!
Варвары исстари, при посредстве трудолюбия, наук и даже религии ставшие еще большими варварами, чуждые какому бы то ни было божественному чувству, развращенные до мозга костей к счастью священных граций, любым движением своей необузданности и убогости оскорбляющие каждую благовоспитанную душу, тупые и негармонизированные, как черепки вышвырнутого сосуда, — вот чем, Беллармин, были мои утешители.
Пусть суровы мои слова, и все же я произношу их — ибо они правдивы. Я не могу представить себе другой народ, который был бы более разорван, чем немцы. То видишь ремесленников, но не людей, священников, но не людей, господ и рабов, мальчишек и степенных обывателей, но не людей: не похоже ли это на поле битвы, где вперемешку валяются руки, плечи и другие рассеченные на куски члены, между тем как пролитая жизненная кровь растекается по песку?
У каждого своя цель, скажешь ты. — То же скажу и я. Но только пусть каждый отдается ей всей душой, не удушает в себе порыва, чуть только порыв не под стать его званию, пусть не стремится из жалкой трусости, буквально, лицемерно быть исключительно тем, чем он профессионально назвался. С суровостью, с любовью пусть будет он тем, что он есть, — так живет дух созидания. И если втиснут он в рамки профессии, где и вообще нет места духу, то пусть с презрением отбросит ее от себя прочь и учится пахать! Твои же немцы не идут дальше жизненно необходимого, потому-то так и много кропательства у них, так мало вольного, воистину радостного. Это было бы нестерпимо, не будь подобные люди бесчувственны ко всему прекрасному в жизни, не тяготей над таким народом повсеместно проклятие, как над отверженным богами чудовищем извращенности.
«Добродетели древних — только ряд блестящих заблуждений», — высказал как-то, не помню чей, злой язык. А между тем даже самые заблуждения их — сплошь добродетели, ибо в них жив еще дух детства, прекрасный дух. И, что бы ни делали они, они делали с душой. А добродетели немцев — только блестящий недуг, и не только, ибо принудительно, из подлой трусости выжаты они рабским усилием, насильственно, из пустынного сердца и безутешной оставляют каждую чистую душу, которая охотно питается прекрасным, ах! она, избалованная священным благозвучием более утонченных натур, не выносит разноголосицы, такой кричащей, при всей мертвенной упорядоченности этих людей.
Говорю тебе: нет ничего святого, что у этого народа не было бы осквернено, принижено до жалкого средства, и даже то, что у дикарей остается обычно в божественной неприкосновенности, даже это принижают до ремесла наши расчетливые варвары — и иначе