Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скажем, на аргумент типа «они тоже это делают» у защитников прав животных имеется шокирующе простой ответ: «Вы действительно хотите строить свой моральный кодекс на естественном порядке, принятом в природе? Тогда учтите, что убийство и изнасилование – это тоже естественные явления. Кроме того, у нас остается выбор: чтобы выжить, людям не обязательно убивать других существ, а вот плотоядным животным – обязательно (впрочем, пример моего кота Отиса показывает, что животные иногда убивают других исключительно ради удовольствия).
Еще одно возражение относится к домашним животным: «Неужели им было бы лучше жить в дикой природе?» – «Именно это рабовладельцы говорили об африканских рабах, – парирует Сингер. – Нет, жизнь на свободе всегда лучше».
На самом деле большинство домашних животных не могут жить в дикой природе; если бы мы их не ели, то они бы не существовали вовсе! Или, как выразился один политический философ XIX века, «свинья сильнее любого другого существа интересуется спросом на бекон. Если бы мир был населен одними евреями, то в нем вообще бы не было свиней». Это, кстати сказать, было бы очень удобно для защитников прав животных: «Если куры больше не существуют, то их нельзя и обидеть».
Животные на промышленных фермах никогда не узнают о существовании другой жизни. Но борцы за права животных справедливо указывают, что «животные чувствуют необходимость разминаться, распрямлять конечности или крылья, покрутиться, поухаживать за собой и т. п. – независимо от того, жили ли они когда-либо в условиях, которые позволяют это сделать». Другими словами, мерой их страданий будет служить не прошлый опыт, но ежедневное неослабевающее разочарование из-за невозможности удовлетворить свои инстинкты.
Хорошо, пусть так. Страдания животных, попавших в наши руки, – это вполне понятная проблема. Однако мир полон проблем, и, конечно, человек должен прежде всего решать человеческие проблемы. Звучит благородно… Но почему-то защитники животных при наличии этого множества проблем просят меня сделать только одно – перестать есть мясо. Не вижу причин, по которым я обязательно должен стать вегетарианцем, чтобы посвятить себя решению проблем человечества.
Однако не указывает ли сам факт того, что мы можем отказаться от мяса по моральным причинам, на существенное различие между животными и людьми, не оправдывает ли сам этот факт наш видовизм? Ведь сама неопределенная направленность наших аппетитов и этические перспективы, которые она открывает, указывают на то, что мы отличаемся от других существ. Как указывал немецкий философ Иммануил Кант, люди – это единственные животные, обладающие моралью, единственные, способные использовать понятие «право». Мы же изобрели это самое «право», причем для нас самих. И теперь прилагаем это понятие к тем, кто в состоянии его осознать. Что тут не так?
Да то, что тут вы скатываетесь к аргументации от «пограничных» случаев. Какой моральный статус может быть у умственно отсталых и умалишенных, младенцев двухдневного возраста и пациентов с развитой болезнью Альцгеймера? Эти люди («пограничные» случаи, если говорить отвратительным языком современной моральной философии) не могут участвовать в принятии этических решений. Они смыслят в них не больше, чем обезьяны, и тем не менее мы предоставляем им права! Почему? По очевидной причине: они одни из нас. Разве это не естественно – уделять особое внимание своему виду?
Естественно, отвечают на это защитники прав животных, но только если вы – приверженец дискриминации видов. Не так давно примерно то же самое говорили белые люди о белых людях: мы заботимся о своем виде. На это я бы возразил следующее: но есть причина, по которой мы непроизвольно защищаем права человека в этих «пограничных» случаях. Мы готовы сделать этих людей частью нашего морального сообщества, потому что все мы сами были и, наверное, еще окажемся в таком «пограничном» состоянии. Более того, эти люди имеют отцов и матерей, дочерей и сыновей, что делает нашу заинтересованность в их благополучии глубже, чем интерес к благополучию самых умных обезьян.
Даже прагматики вроде Сингера должны согласиться с тем, что в нашем моральном исчислении необходимо учитывать чувства родственников. Но ведь принцип равного учета интересов потребует, чтобы, выбирая, на ком проводить болезненный медицинский эксперимент – на сильно отставшем в развитии ребенке-сироте или нормальной взрослой человекообразной обезьяне, – мы должны принести в жертву ребенка. Почему? Да потому что обезьяна более восприимчива к боли.
Вот в этом, в двух словах, и состоит практическая проблема, с которой ты сталкиваешься, когда привлекаешь философский аргумент от «пограничных» случаев. Этот аргумент можно использовать для того, чтобы помочь животным, но часто при таком подходе разрушаются сами предпосылки «пограничных» случаев.
Наш отказ от «видовизма» может привести нас к этической скале, с которой мы не готовы прыгать, даже если логика подталкивает нас к краю обрыва…
И все-таки эти рассуждения не облегчили тот моральный выбор, который мне нужно было сделать. (И очень плохо! Все должно быть намного проще!) Дело в том, что в повседневной жизни выбор будет делаться не между ребенком и шимпанзе, а между свиньей и тофу. Даже если мы отвергаем жесткий утилитаризм Питера Сингера, то все равно остается вопрос о том, обязаны мы рассматривать с точки зрения морали животных, которые могут чувствовать боль? Кажется, это невозможно отрицать. А если мы должны рассматривать их с точки зрения морали, то как же мы оправдаем их убийство и поедание?
Все эти аргументы показывают, почему в деле защиты прав животных самым сложным вопросом является именно мясоедение. Теперь обратимся к экспериментам на животных. Все, кроме самых радикальных защитников животных, хотят при их проведении сбалансировать выгоду, которую получает человек, с потерями, которые несут животные. При этом уникальные свойства человеческого сознания заставляют нас придавать человеческому удовольствию и боли больший вес: считается, что человеческая боль сильнее, чем боль у мышей, поскольку наша боль усиливается такими чувствами, как страх. Аналогично: наша смерть – это хуже, чем смерть животного, потому что мы понимаем, что такое смерть, а они – нет. Таким образом, аргументация, которая строится вокруг испытаний на животных, уходит в детали: вот этот конкретный эксперимент на животных действительно необходим для того, чтобы спасти человеческие жизни? (Очень часто это оказывается не так.) Но если людям больше не нужно есть мясо, чтобы выжить, то что именно мы должны положить на «человеческой» стороне весов, чтобы перевесить интересы животного?
Тут, наконец, я начал понимать, почему защитникам прав животных удалось принудить меня к обороне. Одно дело – сделать выбор между шимпанзе и умственно отсталым ребенком или принять жертву в виде всех тех свиней, которых хирурги порезали при отработке процедуры коронарного шунтирования. Но в реальной жизни выбор происходит, как пишет Сингер, «между страданиями животного в течение всей его жизни и гастрономическими предпочтениями человека». Тут выбор становится простым: либо ты закрываешь глаза на проблему, либо перестаешь поедать животных. А если человек не хочет делать ни того, ни другого? Тут я понял, что в таком случае человек должен попытаться определить, действительно ли у животных, которых он ест, вся жизнь прошла в страданиях.