Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немного дальше другой, еще более старый склеп. В верхней части его железной, почерневшей и заржавевшей двери крестовидные решетки, мы снова заглядываем и смотрим внутрь. Там темно, пусто и одиноко. Только алтарь, на котором стоит маленькая застекленная рамочка с цветным текстом молитвы, стекло тускло поблескивает, а на покрывале, бывшем некогда белым, а теперь ставшем серовато-желтым, лежит опрокинутый подсвечник, на краях которого остались следы того, что раньше называлось серебром. Лампадка потускнела, она была пуста как сердце, которое давно перегорело, а теперь и не горит, и не светит, в нем поселилась одна темнота. Из этого склепа пахнуло еще большим холодом, сыростью, плесенью, запахом воска, перед алтарем лежал старый засохший букет с вложенными в него образками. Здесь солнце закатилось давным-давно, думаю я, сюда давно не ступала нога человека. Над алтарем висела давно потускневшая картинка, изображающая барашка, а над картиной надпись: «Ego sum pastor bonus...»15
Молча мы идем дальше, стараясь не шуметь, и заглядываем в третий склеп. Склеп этот совсем старый, разрушенный, обвалившийся, на стенах почти не осталось штукатурки — одни голые, побуревшие кирпичи, на крыше листья, опавшие с дерева, которое стоит рядом. Под крышей — маленькое окошко, как раз над дверью, но через него нельзя смотреть — оно слишком высоко и стекла у него темно-синие. Мы смотрим через щели в верхней части двери. Дверь совсем проржавела, щели образовались меж чеканными львами и крестами, и тут, когда наши глаза привыкли к кромешной тьме, а лица — к холоду и сырости, которые идут изнутри… мы увидали…
Старый, запылившийся алтарь без подсвечников и без покрывала — одно старое мертвое темное дерево, перед алтарем совсем сгнившая скамейка для коленопреклонений, обтянутая черным, кое-где прорванным сукном с остатками отделки из красного бархата — все это в пыли, в паутине, кругом — мертвые засохшие мухи… Над алтарем с вывернутой скобы свисает разбитый вдребезги сосуд для вечного огня, порою кажется, что сюда в свое время ворвался какой-то страшный, сокрушительный смерч; потолок весь покрыт плесенью, он сырой и потемневший… На каменном полу — следы воска, запыленные цветы, яркие осколки какой-то разрисованной вазы. Там, где алтарь, — рассыпавшийся венок с лентой, которая когда-то была, вероятно, синей, а может, и красной, на ней, вероятно, была и длинная надпись, но теперь лента не то почернела, не то побурела и выглядела словно обгоревшей, надпись стерлась, там же, на алтаре, лежал тусклый разбитый подсвечник, над ним чей-то портрет в ободранной раме, которая раньше, вероятно, была золотой, чье-то старое женское лицо, однако его трудно различить, потому что стекло затянуло паутиной и на нем слой пыли. Здесь, вероятно, никого не было уже с полвека, думаю я, сюда не ступала человеческая нога, вероятно, целую вечность. Пожалуй, здесь солнце зашло навсегда. Но в стороне, на небольшом столике, покрытом платком, стоит бледно-голубая дева Мария с молитвенно сложенными руками и поднятой головой, с глазами, устремленными к потолку, в ту точку, где виднеется вывернутая скоба, и какая-то цепь тянется по каменному полу среди восковых следов, меж остатков разбросанных цветов — старая большая ржавая цепь, она вьется как змея и теряется где-то в стене под запыленным портретом. А на другой стороне, в углу, почти в полной темноте, что-то сидит. Что-то коричневое с ушами, ногами и лапками, поднятыми вверх. На алтарь, на деву Марию и цепь снаружи падает немного больше света, чем на другие места, — свет падает, наверное, из окошка над дверью, и я читаю надпись: «Ego sum resu rectio et vita aeterna» — «Я есьм воскрес, и жизнь вечная». Вдруг мне кажется, будто из этой темноты, сырости и плесени я слышу какой-то шепот, и когда я обращаю свой испуганный взгляд к деве Марии, то вижу, что это, наверное, она. С молитвенно сложенными руками, скорбно поднятой головой и глазами, устремленными вверх, с лежащим у ее ног каким-то цветком, она шепчет… ideo prekor te, filii, tua mater…16 а потом мне кажется, что я слышу ворчание, и, когда смотрю в угол, мне кажется, что оттуда выходит то, что сидит с ногами, лапками и ушами и бормочет… monstra te esse matrem, monstra te esse matrem17 …а потом слышу, будто забренчала цепь… я отскакиваю от щели и делаю шаг назад…
— Что с тобой, Миша? — спрашивает Брахтл и держит палец возле рта.
— Что? — спрашивает Минек тихо, как барашек, и держит руку в кармане, а я спрашиваю, есть ли у него здесь какие-нибудь родственники.
— А может, ты хотел видеть белок? — спрашиваю я. Минек улыбается, Брахтл тоже, и мы идем дальше.
Могилы на другой стороне запущенные, заросшие травой, но все же то тут, то там лежит букетик, веночек, а то и горит свечка, хотя здесь почти нет людей — во всяком случае, их нет сейчас, когда мы пришли. Я чувствую за собой старческий чистый немой взгляд бабки, которая на этот раз говорит:
— Здесь люди лежат очень давно, и у них нет никого на свете. На каждом кладбище есть такие места, куда никто не ходит, потому что уже никого не осталось в живых. Вот и здесь. Белки? Они есть, но они на деревьях…
И вот мы видим могилу, где Минек остановился. Это ясно.
Обложенная песчаником могила покрыта зеленой плесенью, на могиле растет жесткая желтая трава, здесь же кусок разбитого цветочного горшка с остатками земли, превратившейся в пыль; от цветка, который когда-то рос в этом горшке, не осталось и следа. Памятник, сложенный из песчаника, завершается крестом, на нем — светлая мраморная доска, а на ней высечен ряд немецких имен. Имена, видимо, были когда-то высечены золотом, но золота уже почти не осталось, сохранились его остатки только на некоторых буквах да в уголках и в завитушках. Но если напрячь зрение, то можно прочитать имена по углублениям в мраморе. «Анна Мария Вальдмюллер, сконч. 1818…» Это имя стоит выше всех. Минек лезет в карман и достает спички и свечки.
Каждый из нас берет по свечке. Минек белую, Брахтл красную, а я желтую. Я могу взять и розовую, но думаю, что она слишком похожа