Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Падает туман…
Падает туман, и начинает смеркаться, теперь действительно наступает вечер, мы возвращаемся, встречаем все больше и больше людей, которые тоже возвращаются. Мы проходам детское кладбище, идем мимо ангелочков и голубков, изображенных на низких памятниках, которые в сгущающемся тумане и полумраке расплываются, образуя вокруг сияние света, то неземное сияние, которое здесь удивительно тянется вверх, в пустоту, и выглядит словно далекая туманность в бесконечном космосе, далекая туманность в космосе над детскими могилами… Белый туман и полумрак ложатся на дорогу, по которой мы возвращаемся и которая становится еще более вязкой, будто в нее заложена тысяча магнитных подков, и их никто не может избежать, потому что ни у кого нет крыльев, как у ангелов, чтобы взлететь; полумрак и белый туман ложится на бесконечные ряды могил, и вблизи и вдали светятся желтые огоньки свечек, которые теперь напоминают светлячков, а красные огоньки от лампадок и фонариков похожи на маленькие стоп-сигналы, и всё теперь в полумраке и белом тумане кажется иным, чем было прежде, когда мы шли сюда, — кажется отдаленным, неясным, неопределенным, более страшным. Но ночью, когда туман спадет, ночью, когда исчезнет туман и останется одна темнота, они будут казаться большими, Окруженные мерцающими огоньками, запахом свежих цветов, хвои и воска, мы выходим на главную аллею, к перекрестку, к той группе елей, которая напоминает маленький кусочек леса, и там на земле, в сиянии бесконечных елочек, мы зажигаем оставшиеся у нас свечи, все, что еще было в коробке, и пока мы их зажигаем и они горят и пылают среди сотен других и мы на них смотрим, и у нас от этого болят глаза, от ворот к нам вдруг долетает звои колокола. В полумраке и тишине кладбища летит от ворот звон, который означает, что кладбище будут закрывать, и мы покидаем это пылающее перепутье и идем, и теперь, когда мы идем рядом, молча и тихо, к выходу на голос колокола, идем, опустив головы, с влажными от тумана волосами и меховыми воротниками, я чувствую, что мне вдруг становится как-то хорошо. Мне хорошо, хотя и грустно, грустно до слез, лучше бы я расплакался, но тут мне приходит в голову, что это очень странно. Как странно, что люди на кладбище совсем другие, чем на улице, за оградой. Что на кладбище люди кажутся более спокойными, хорошими, ласковыми, ведь я это вижу сейчас и по самому себе… Они лучше себя ведут и по отношению к мертвым, будто хотят проявить о них заботу, все им дать и, кажется, все им дают, приносят метелочки и подметают вокруг могил, приносят цветы, воду в лейках, носят ее из колонки, поливают, стоят у могил, вспоминают, просят за них, иногда плачут. Наверное, потому, что они мертвые… А для людей, пришедших на кладбище, мелькает у меня в голове, гораздо больше вокруг безразличных вещей, чем для людей, находящихся за стеною. Например, мне на кладбище всегда все равно — оглянусь ли я на кого-нибудь, грязные ли у меня ботинки. В конце концов мне все равно, есть ли у меня на голове шапка, а на шее шарф или нет. Мне, правда, хорошо, думаю я, когда мы уже почти подходим к воротам и колокол звонит над нами. Это странно, что мне так хорошо именно на кладбище. Почему это? Потому, что я принадлежу к тем мертвым? И я вспоминаю о Катце, и мне жаль, что его нет среди нас.
Когда мы должны были выйти из ворот, возле которых понемногу стихает колокол, я оглядываюсь еще раз. Уже совсем темно, вечер, всюду туман, куда достает взгляд, на всех деревьях, на всех цветах, на всех мраморных плитах, и только бесчисленное количество огоньков мерцает со всех сторон — они будут гореть целую ночь… А когда я в последний раз смотрю сквозь ветви темных черных деревьев, я вижу, как на нас сверху глядит загадочный старец большими, серыми, тусклыми глазами, глядит так, словно ему хочется плакать. Но, вероятно, он еще не плачет. Вероятно, он еще пересиливает себя и терпит… Над головой у нас нависли ворота, и колокол стих… Мы оказываемся среди киосков, они уже закрыты, закрыт и тот наш, в котором торговала бабка, а Минек у нее куппл спички и свечи.
— Пойдем домой, — говорит Брахтл и смотрит на меня.
Все идут домой, конечно, идут домой и те трое, которые придут ко мне через пятьдесят, сто лет, если придут ко мне вообще, ведь это мне просто так казалось, это было пустое, нереальное представление, безнадежная фантазия, ничего больше, что можно увидеть с закрытыми глазами, и Брахтл и Минек идут тоже домой.
— Да, домой, — повторяю я, — домой… — и смотрю наверх.
И тут я вижу, что старец над нами не совладал с собой. Из серого, насыщенного влагой, мутного неба упали на землю слезы…
24
Небо было постоянно серое, но не такое печальное и мутное. Пришла зима со снегом, сосульками и пурпуровыми закатами, приближалось рождество.
— Поскольку приближается рождество, — сказал нам учитель чешского, и лицо его смеялось, — я должен вам задать домашнюю работу с каким-нибудь веселым содержанием. Я дам вам две темы, а вы дома выберите. — Он взял мел и написал на доске красивым шрифтом названия двух тем: «Моя самая большая радость» была первая тема, «Самый большой страх, который я испытал» была вторая. — Мы уже писали нечто подобное, — сказал он,— в прошлом году, в конце учебного года. Мы писали «Мое самое большое удивление», то есть самое большое в жизни. Это похоже. Теперь тоже имеется в виду самая большая радость и самый большой страх в жизни. Завтра принесете, не меньше четырех, не больше пяти страничек… — А потом он снова взял мел и над словом «радость» нарисовал цветок, а над словом «страх» — череп и сказал: — Тиефтрунк и Хвойка раздадут тетради.
Я сидел в своей комнате над тетрадью, кусая кончик ручки, и размышлял, какую тему выбрать. «Моя самая большая радость… — думал я.— Была ли у меня вообще когда-нибудь