Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот удивительная неспособность – а может быть, наоборот, какого-то особого рода милосердие – выдержать мучительную интонацию. Вместо этого Твардовский сводит ее на нет. И в стихотворении «В тот день, когда окончилась война…» пять строф гениальны, – а их двадцать пять, и в результате читатель получает, конечно, некое утешение в финале, но великой поэзии не получает.
Вплоть до 1959-го, может быть, даже до 1960 года в поэзии Твардовского наступает печальная пауза. Последнее действительно хорошее, что он в это время написал, – поэма «Дом у дороги», начатая в 1942 году. Поэма во многих отношениях гениальная, удивительный лирический эпос с великолепно найденным размером, с прекрасным ямбом, четырехстопно-трехстопным, с фольклорными припевками, которые так органически в текст входят. Вещь не фронтовая, тыловая, гораздо более мирная, чем «Теркин», и потому лирическая. Но на ней все и закончилось. Потому что закончился тот народ, к которому принадлежал Теркин. Начались попытки загнать победителей в стойло, полный отказ от освобождения, раскрепощения человека, которые видел он на фронте, и Твардовский впадает в настоящий литературный ступор. Была еще попытка как-то вытянуть собственную лирику, собственную поэзию на прежний военный уровень, потому что не может смириться с существованием в стойле человек, познавший свободу. И появляется «Теркин на том свете». Но появляется единственный раз, в газетной публикации, немедленно, сразу же громится, запрещается начисто, а сам Твардовский на долгое время оказывается в литературной опале.
Поэзия, да и проза тоже, 1950-х годов – это довольно мрачное и бесплодное явление. Вот 1953 год, страна вздохнула с облегчением: Сталина больше нет… Но страшную вещь скажу: для литературы полноценный тиран бывает продуктивнее, чем половинчатая свобода. Полусвобода, недотирания – среда, в которой работать труднее всего, потому что это кривая ось координат, это как плавящиеся часы Сальвадора Дали – не на что опереться, приходится строить на песке. Это ситуация, когда настоящая лирика невозможна, настоящая проза зависает, потому что нет концепции. Это время, когда идут бурные обсуждения текстов, которые сейчас нельзя перечитывать без чувства неловкости. Это время довольно отвратительной полуправды.
Успевший получить Сталинскую премию, но уже носящий некоторый отпечаток дискуссионности роман Юрия Трифонова «Студенты», напечатанная в альманахе «Литературная Москва» вторая часть каверинской «Открытой книги», дудинцевский роман «Не хлебом единым», «Битва в пути» Николаевой – невозможно понять, почему эти вещи вызывали такие безумные страсти. Самый слабый роман Леонида Леонова «Русский лес» немедленно удостоен Ленинской премии, а рассказ Александра Яшина (между прочим, лауреата Сталинской премии) «Рычаги», представляющийся на этом фоне самым сильным, самым отважным произведением, рассказ на двенадцать страниц – и хороший рассказ, – ломает литературную судьбу Яшина навеки. Статья «Об искренности в литературе» Владимира Померанцева вызвала бешеную реакцию партаппарата. А точная критическая статья Марка Щеглова о «Русском лесе» становится уже таким манифестом, что после этого Щеглова стараются задвинуть подальше от литературы.
В литературу входят писатели, которые на уровне этой свободы, полусвободы, недосвободы выглядят даже революционно. Скажем, Владимир Тендряков – писатель с невероятным талантом, с невероятной художественной силой, который всю свою жизнь писал полусвободные вещи и потому реализовался на четверть, если не меньше. Перечитаем «Ночь после выпуска», или «Расплату», или «Шестьдесят свечей», и мы увидим мощного мастера. Но он совершенно заслонен шестидесятниками, потому что для всех остался официальным советским автором, и это был его личный выбор.
Таких полусвободных текстов, задышливых, неполноценных, недоношенных, в эти годы в русской литературе пруд пруди. Настоящего за это время один «Доктор Живаго», хотя и этот роман не свободен от массы чисто пастернаковских, вполне понятных внутренних компромиссов. Но главного компромисса в нем нет, главная правда сказана, главное насилие над собой упразднено, поэтому роман получился гениальным.
Вся литература 1950-х годов – это литература, из которой народ исчез окончательно, – потому что народ-то хочет какой-никакой правды, а его пичкают интеллигентскими утешениями: «Подожди, подожди немного: не будем мешать нашей оттепели, и дальше будет лучше!» В результате крупнейшим советским поэтом считается Леонид Мартынов – человек, который умеет замечательно, на разные лады, в очень авангардной форме повторять абсолютно невозможные трюизмы. Только в 1956 году выходит книжка Бориса Слуцкого «Память», и начинается новая фронтовая поэзия. Начинается какая-то правда.
На этом же фоне совершенно не выделяется самая неудачная вещь Твардовского – поэма «За далью – даль» (1950–1960), по образцу «Теркина» написанная, – вроде бы без сюжета, как чередование лирических дневниковых глав. Гениальный художественный инстинкт Твардовского подсказывает ему обратиться туда, где, как ему кажется, будет какая-то артельность, какой-то общий труд, какое-то единение народа, пусть и в мирное время. И он едет на строительство Братской ГЭС, на перекрытие Ангары, когда был затоплен Падунский порог, с которым прощается в стихотворении «Разговор с Падуном»:
И тут происходит в его лирике тот самый главный перелом, который кажется мне до сих пор толком не освещенным. Там, в Братске, возникает странный лейтмотив, скрытая тема поздней лирики Твардовского – тема воды. Вода вдруг превращается в страшный, пока еще живой («Неслась, красуясь мощью дикой, / Шипучей пеной на груди…»), но уже укрощаемый символ народной стихии:
Вода, которая так рвет преграды, так пенится, сопротивляясь, так притягивает взгляд, когда Твардовский смотрит на затопление Падуна, – эта вода покрывается спокойным, безразличным, чуждым Братским морем. И поэт пытается доказать, что этот народ, бывший неукротимым, эта вода, с которой все-таки справляется плотина, – непобедима, она рано или поздно все пробьет. Отсюда замечательное стихотворение 1965 года «Как глубоко ни вбиты сваи…» – о плотине, которое тогда прошло, слава богу, практически незамеченным, иначе на Твардовского, наверное, никто не смотрел бы как на флагмана советской поэзии:
Сам себя Твардовский ассоциирует с порогом Падун, с тем самым грозно ревущим стариком, которого Братская ГЭС лишила всякой силы, победила и заперла. Сам себя он воспринимает как обломок, осколок этого народа, как последнюю несчастную сосну, запертую в городском парке: