Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Беда нам, Овдотьюшка… Чует мое сердце, не зря Ивашка к нам в Старицу намерился… Не зря, Овдотьюшка! Десять лет выжидал он… Должно быть, час настал!
– Какой час, матушка? – В глазах Евдокии зачернела тревога. – Пошто так кручинит тебя государев приезд? В Москве мы с ним рядом живем – ласков он с нами…
– Хитер он, Овдотьюшка, хитер и злобен… Ласковость и доброта его притворны. Никого он не любит и всех ненавидит, а более всего тех, кто супротивится его воле. А воля его безумна, грешна, порочна!.. Безудержна воля его, и сам он – будто пес, спущенный с цепи!
– Матушка!.. – Евдокия зажмурилась от ужаса и вырвалась из ее рук. – О государе!.. Матушка!
– Такой государь – уж не государь, а деспот! Слаб он был, хоронил клыки свои… Да нешто никто по нраву волка не разглядел в нем?! Нешто я единая, углядевшая в нем зверя с пеленок?!
– Матушка! – вскрикнула Евдокия.
– Молчи! – закричала и Ефросинья. – Молчи… Старицкая ты, Старицкая!.. И не знать тебе пощады от злобы его, ибо и в твоем чреве вызрел достойнейший, чем он!
– Матушка!.. – обмерла Евдокия и покачнулась.
Ефросинья подхватила ее, прижала к себе, жестоко зашептала в самое ухо:
– Недостоин он царства… Недостоин! И сам ведает про то… Ведает! Оттого и яростится, мечется, злобствует! Знает пес, чей кус унес! Страшно ему, что восстанут на него достойные и вытряхнут из шапки Мономаховой! А кто ему больший соперник, как не Старица? Кого ему больше страшиться, как не князя нашего да сына его?
– Како ж в глаза смотреть ему станешь, матушка? – прошептала Евдокия.
– Как и он мне!.. Поведаю я тебе нынче правду, Овдотьюшка. Таила я от тебя вельми много: не хотела тревожить твою душу без времени… Ан час настал! Знала я, что не суждено мне умереть спокойно и праведно. Сулится мне до края испить горькую чашу, наполненную Елениным ядом… Токмо князя уберечь бы от того яда.
– Ох, матушка, страшное в твоих устах!..
– Душа моя еще страшней… Не положу я Старицу безропотно под его топор! Или он меня, или я его… Так судьбой сужено!
Ефросинья замолчала, руки ее крепко обнимали Евдокию: она словно боялась, что Евдокия вырвется от нее, уйдет, оставит ее одну, а ей так необходим был сейчас рядом близкий человек – пусть и не понимающий ее, и не поддерживающий, пусть такой же беззащитный, как и она, но только не одиночество, которое впервые за все двадцать лет ее затворнической жизни стало для нее невыносимым.
Напуганная и занепокоенная Евдокия приникла к Ефросинье и затихла. Ефросинья, почувствовав ее податливость, принялась рассказывать об Иване, об его отце – великом князе Василии, о женах его – Соломонии и Елене, обо всем том, что недавно в этой же самой светлице рассказывала боярину Челяднину во время его заезда в Старицу. И потекла вместе с ее рассказом в Евдокиину душу бурная смута. Верила она Ефросинье и не верила, но неожиданность услышанного была так велика, что даже неверие не могло воспротивиться в ней ни единому нахлынувшему на нее чувству. И страх, и торжество – все смешалось в ней, но торжество было сильней всего, и она сурово, с плохо скрытой заинтересованностью проговорила:
– Я бы жизнь отдала, чтоб наш князь на престол воссел!
– Царицей хочешь быть? – с какой-то тайной встревоженностью спросила Ефросинья и выпустила Евдокию из своих объятий. – Хочешь… – не дождавшись ответа, ответила она за нее. – Вон куда в тебя запал мой рассказ?!
– Неужто ты сама не хочешь видеть князя на престоле? – хлестнула ее дерзким взглядом Евдокия.
– Затем токмо, чтоб правду восставить… И отомстить!
3
Старица встречала царя. Еще до свету княжеские приказчики пошли по избам тормошить людишек и выгонять их на улицу… Приказывали к тому же, чтоб и одежонку надевали получше, не шли чтоб в рванье да отрепье, как ходят в кабак да хлев, а шли чтоб как в церковь, учесав и умастив бороды и не хмелясь, чтоб не плюхнуться ненароком под царские сани.
Мужики ворчали, но покорялись. Им и самим повадно было поглазеть на царя: такое зрелище не часто бывает, иногда единый раз в жизни, и пропустить его – огорчить себя навек.
К рассвету старицкие улицы были полны народа. Больше всего людей скопилось перед въездом в город и на торгу, мимо которого должен был проехать царь.
Весь старицкий клир, бояре, дети боярские, дьяки, купцы да те горожане, что были побогаче и поважней, встречали царя за городом – с подарками, соответствующими своему сословию: духовенство поднесло царю два бочонка вина монастырского, выдержанного, да бочонок воску ярого, бояре дарили кубки, ковши, ендовы, серебряные и золотые солонки, перечницы, дьяки да дети боярские дарили меха, ловчих птиц и тоже посуду, купцы подарили царю три постава сукон, три ларивоника шелку, два косяка тафты ездинской да косяк бурской, пять зерен жемчуга кафинского, да рыбий зуб, да мыло, да шафран, а горожане от всего города – сто рублей денег. Царь подарки принял и позвал всех на обед. Отслужили короткий молебен, царь пересел в открытые сани, позвал к себе князя Владимира, и царский поезд двинулся в город.
Охнула чахло пушчонка – должно быть, порох забили в нее еще с вечера, а зелейника не закрыли, и он отсырел за ночь.
– А порох в Старице слаб, – сказал Иван, заумно улыбнувшись.
Князь Владимир, не уловив тонкого двусмыслия в словах Ивана, стыдливо опустил глаза.
Перед затворенными городскими воротами стоял воротный староста с большим ключом в руках. Дождавшись, когда сани с царем и князем Владимиром приблизились к воротам, староста торжественно поклонился и на вытянутых руках поднес Ивану ключ от города. Иван по обычаю одарил старосту шубой, а староста, тоже по обычаю, промел этой шубой дорогу перед лошадьми и подал знак открывать ворота. Несколько дюжих воротников проворно растащили на стороны тяжелые створки, и царь въехал в город.
Старицкие улицы встречали Ивана совсем не так, как перед этим встречали его улицы Великих Лук, Торопца, Ржева… Народ стоял смирно, не было ни ликования, ни коленопреклонения: царь не был тут хозяином, он был гостем, и его встречали как гостя. Бесстрастно снимали треухи, бесстрастно кланялись – заученно, привычно, как кланялись дьякам и приказчикам. Редко-редко кто опускался на колени, и совсем не выносили из толпы подарков. А в Торопце, во Ржеве чернь одаривала его в свой черед – мимо знатных и богатых: подносили ложки, черпаки, корцы – все в росписи и в рези, подносили замысловато сплетенные берестяные лукоши, липовые скопкари, долбленые крины, ваганы, дарили пояса, ножи, стремена… В Торопце один расторопный мужичина, видать, скоморох, положил Ивану в сани потешную маску – веселую и глумливую, как и сама скоморошья братия.
Следом за Ивановыми санями шло уже полдюжины саней, набитых подарками, – они были укором Старице, но Старицу не задевал этот укор: она была проникнута иным духом – вотчинным, независимым, начисто лишенным будь какого почтения ко всем иным государям, кроме своего собственного – вотчинного князя. Столетиями прививался этот дух… Он был неистребим, ибо можно было заменить у удельного князя его бояр, приставить к нему иных слуг, но весь вотчинный люд переменить было невозможно. И дед Ивана, и отец, сознавая это, вынуждены были ограничиваться полумерами, заменяя у своих мятежных братьев только двор, хотя и понимали, что корни их таятся гораздо глубже.