Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понимая, что гнев застилает ей глаза, я выразил протест: она рассердилась на жесткость и честность рецензии, которая, разумеется, была продиктована настоящим восхищением и истинной дружбой; за всеми замечаниями в ней слышится голос друга.
Ответом послужило следующее письмо:
Дж. Г. Льюису, эсквайру
19 января 1850 года
Мой дорогой сэр,
я объясню Вам, почему меня так задела рецензия в «Эдинбургском вестнике». Дело не в остроте замечаний, не в жесткости критики и не в том, что похвалы оказались весьма скупы (я действительно считаю, что Вы похвалили меня именно в той мере, в какой я этого заслуживаю). Дело в том, что мне хотелось бы услышать критические суждения обо мне как об авторе, а не как о женщине, однако, зная это, Вы все-таки столь резко и, можно сказать, грубо обратились к вопросам пола. Полагаю, Вы не хотели меня обидеть, а просто не смогли понять, почему меня так огорчило то, что Вы, вероятно, сочли сущими пустяками. Но все это меня действительно и огорчило, и возмутило.
В рецензии есть несколько совершенно неверных пассажей.
Однако при всем том я не буду держать на Вас зла; я знаю Ваш характер: в нем нет ни зла, ни жестокости, хотя Вы часто обрушиваетесь на тех, чьи чувства не созвучны Вашим. В моем представлении Вы одновременно и восторженны, и неумолимы, и проницательны, и беспечны; Вы многое знаете и многое открываете для себя, но при этом так торопитесь поделиться наблюдениями, что не даете себе времени задуматься о том, как Вашу опрометчивую риторику воспримут другие люди. И даже если Вы знаете, как они воспримут, Вас это не тревожит.
Тем не менее жму Вашу руку. В Вашей статье есть превосходные наблюдения, Вы умеете быть щедрым. Я все еще сержусь и полагаю, что сержусь правильно. Но это недовольство грубой, а не бесчестной игрой. Остаюсь искренне Ваш – с определенным уважением, но более с досадой
Каррер Белл.
Мистер Льюис пишет: «Тон этого письма весьма высокомерен». Однако я благодарна ему за то, что он позволил опубликовать документ, столь характерный для определенной стороны личности мисс Бронте. Ее здоровье было не в порядке в это время. Передавая свою сердечную печаль, она с грустью пишет:
Не знаю почему, но на душе у меня в последнее время тяжело. Эта тяжесть сковала мой дар, сделала отдых томительным, а любое занятие обременительным. Постоянная тишина в доме, пустота комнат давят на меня так, что я едва выдерживаю; воспоминания столь же тревожны, мучительны и назойливы, как другие чувства – вялы и безжизненны. Отчасти в таком моем самочувствии виновата погода. Столбик ртути низко падает во время бурь и больших ветров, а я получаю предупреждение о приближении атмосферных возмущений, чувствуя телесную слабость и глубокую грусть. Все это можно назвать предчувствием – но только не сверхъестественным. <…> Когда приближается время доставки почты, я не могу сдержать волнения, а если почта долго, в течение нескольких дней, не приходит, падаю духом. Я впадаю в позорное отупение, все вокруг теряет свой смысл. Мне очень горько осознавать свою зависимость и безрассудство; но одиночество так дурно влияет на душу: тяжело не иметь никого, с кем можно поговорить, немного поспорить, а потом вместе посмеяться над предметом спора. Если бы я могла писать, мне было бы куда легче, но я не в состоянии написать ни строчки. Однако с Божьей помощью я буду бороться со своими причудами.
На днях я получила очень глупое письмо от ***266. Некоторые замечания в нем меня сильно задели, особенно совершенно ненужные заверения в том, что, несмотря на все сделанное мною в литературе, она по-прежнему сохраняет ко мне уважение. Я ответила достаточно резко и в то же время свысока. Заявила, что ничуть не сомневалась в этом и что я не сделала ничего дурного ни ей, ни самой себе, за что следовало бы по справедливости осудить мои сочинения и лишить меня уважения. <…>
Еще через несколько дней произошел случай, который меня очень тронул. Папа передал мне небольшую связку писем и бумаг, сказав, что они остались от моей мамы и я могу их прочесть. Я читала их в таком настроении, которое трудно описать. Теперь уже пожелтевшие от времени, бумаги хранятся с тех пор, когда меня еще не было на свете, и очень странно сейчас впервые читать эти полные здравого смысла записи, в то время как мой собственный разум не в силах действовать. Но самое странное и одновременно грустное и милое в письмах – это мысли, чистые, утонченные и возвышенные. Письма адресованы папе и написаны еще до того, как они поженились. В них заметны высокая нравственность, изящество, скромность, ум и нежность неописуемая. Как бы мне хотелось, чтобы она была жива и чтобы я знала ее. <…> Весь февраль я чувствовала себя очень тяжело. Я никак не могла избавиться или отстраниться от мрачных и трагичных для меня воспоминаний – о последних днях, страданиях и словах тех, кто сейчас, как учит нас вера, счастлив в ином мире. По вечерам и перед отходом ко сну эти мысли преследовали меня, принося невыносимые сердечные муки.
Читатель может вспомнить о странном пророческом видении, которое заставило мисс Бронте написать несколько слов о смерти ее ученицы в январе 1840 года:
Как бы я ни искала теперь в этом мире, найти ее невозможно. Так же нельзя отыскать цветок или древесный лист, увядший двадцать лет назад. Такая утрата пробуждает чувство, которое бывает у тех, кому довелось видеть смерть всех близких людей – как они уходят друг за другом, и ты остаешься один на жизненном пути.
Даже у тех, кто от природы наделен отменным здоровьем и не ведает, что значат слова «Ricordarsi di tempo felice / Nella miseria…»267, кто никогда не терпел долгие бесконечные муки, – даже у них в одиночестве сдают нервы и портится аппетит. Насколько же сильнее страдала мисс Бронте, хрупкая и нежная от природы, на долю которой с самого детства выпало столько волнений и горя и которая теперь осталась одна. Отец бо́льшую часть дня не общался с дочерью: этому мешал и преклонный возраст, и давно сформировавшаяся у мистера Бронте привычка к уединению. Со времени давней серьезной болезни он обедал в одиночестве: Шарлотта тщательно следила за соблюдением его диеты и обычно сама приносила еду в кабинет. После обеда она читала ему вслух примерно в течение часа, поскольку из-за слабого зрения мистер Бронте не мог долго читать сам. Значительную часть дня он проводил вне дома, в беседах с прихожанами – часто дольше, чем позволяли его силы. Он всегда предпочитал гулять один, и потому дочь не сопровождала его в долгих прогулках к отдаленным деревушкам, составлявшим его приход. Домой мистер Бронте возвращался часто совсем уставший и вынужден был ложиться в постель, с горечью спрашивая себя, куда делись прежние силы. Однако воля оставалась такой же непреклонной, что и раньше. Если он намеревался что-то сделать, ничто не могло ему помешать, какой бы усталостью это ни грозило. Такое пренебрежение отца собственным здоровьем приводило Шарлотту в волнение. Время отхода ко сну в пасторате всегда было ранним; теперь же семейная молитва читалась в восемь вечера. Сразу после этого мистер Бронте и старая Тэбби отправлялись спать, а вскоре их примеру следовала и Марта. Но Шарлотте никак не удавалось уснуть; она знала, что не найдет покоя в своей одинокой постели, и откладывала отход ко сну на все более и более позднее время, стараясь занять себя каким-нибудь полезным делом – шитьем или чтением, – до тех пор пока слабое зрение не отказывалось ей служить. Тогда ей оставалось только в одиночестве оплакивать тех, кого больше не было. Никто на целом свете не может понять, как тяжелы были эти часы. Еще с детства Шарлотта впитала все мрачные предрассудки севера, о которых рассказывали веровавшие в них служанки. Теперь старинные поверья не давали ей покоя: нет, она не пугалась духов мертвых, но тосковала оттого, что души сестер никогда не предстанут перед ней, и тоска эта была невыразимой. Казалось, сама сила ее желания способна заставить их явиться. Ветреными ночами Шарлотте чудились крики, рыдания и стенания вокруг дома, словно любимые сестры пытались прорваться к ней. Как-то раз один человек, беседовавший в моем присутствии с Шарлоттой, стал критиковать за неправдоподобие тот фрагмент «Джейн Эйр», когда героиня слышит голос попавшего в беду мистера Рочестера, зовущего ее с расстояния во множество миль. Не знаю, какой случай вспомнился мисс Бронте, но она тихо, еле слышно ответила: «Но ведь это чистая правда, так все и было».