chitay-knigi.com » Разная литература » Имплантация - Сергей Л. Козлов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 89 90 91 92 93 94 95 96 97 ... 119
Перейти на страницу:
еще одна важная составляющая – постепенное вычленение структурной лингвистики из общего комплекса историко-филологических наук. Структурная лингвистика вызрела в лоне историко-филологических наук: достаточно вспомнить Соссюра, первоначально преподававшего именно в Четвертом отделении ПШВИ. Выражение «вызрела в лоне» здесь неслучайно: действительно, для описания взаимосвязи между историко-филологическими науками и структурной лингвистикой больше всего подходят метафоры вынашивания/порождения. Но, подобно всякому нормально развивающемуся плоду, структурная лингвистика в какой-то момент отделилась от материнской среды и стала автономизироваться. После Второй мировой войны она быстро нашла себе место в новом дисциплинарном альянсе с социальными науками и стала методологической моделью для этнологии, а вслед за этнологией – и для других социальных наук.

Дюмезиль и Бенвенист принадлежали к одному и тому же поколению выпускников Четвертого отделения ПШВИ, учеников Мейе: можно условно назвать это поколение «научными внуками Соссюра». Генетически и Дюмезиль, и Бенвенист были прямо связаны с историко-филологическими науками. Но само историческое место этих двух ученых в цепи научных поколений обусловило глубокую амбивалентность их отношения к заявившей о себе методологической дихотомии «историко-филологические науки / структурная лингвистика». В послевоенный период и Дюмезиль, и Бенвенист чаще всего опознавались как структуралисты, но это опознание было верным лишь в ограниченной степени. Бенвенист выступал по отношению к этой дихотомии настоящим двуликим Янусом, успешно сочетая в своей работе два разных аспекта – структурно-лингвистический и историко-филологический. Дюмезиль же до конца жизни сохранял внутреннюю дистанцию по отношению к автономным формам структурной лингвистики: тонкое описание этой идейной дистанции см. в [Milner 2008, 78–79].

Лингвистика стала структурной, разорвав связь между собой и историей. Отсутствие этой связи обеспечило аналитическую силу структурной лингвистики, но оно же стало восприниматься сторонними наблюдателями как врожденная слабость структурализма. Что касается связи между филологией и историей, то, разумеется, их повседневная практическая связь никуда не делась и не денется: она определяется конститутивной внутренней взаимозависимостью этих дисциплин, никакая методологическая конъюнктура не может разорвать эту связь до конца.

Но мы сейчас говорим именно о конъюнктуре, о сравнительном авторитете различных дисциплин и научных направлений. Говоря именно об этом, надо подчеркнуть еще один важнейший фактор, влиявший на смену вех. Этим фактором являлся утопический потенциал той или иной дисциплины (или комплекса дисциплин, или научного направления). Наличие у дисциплины мощного утопического потенциала[68] всегда способствует росту социального престижа дисциплины и росту инвестиций в нее (речь в первую очередь даже не о финансовых инвестициях – хотя и о них тоже, – а об инвестициях личного времени и личной энергии). Соответственно, исчерпание утопического потенциала ведет дисциплину / констелляцию дисциплин / научную школу к утрате своего прежнего лидирующего положения.

У проекта «историко-филологических наук» было несколько утопических измерений, и эти разные измерения обладали разным запасом актуальности.

Изначально самыми актуальными были два утопических измерения – романтическое и позитивистское. Романтик и позитивист могут казаться антагонистами наподобие Павла Петровича Кирсанова и Базарова. На самом деле романтизм и позитивизм постоянно взаимодействовали в интеллектуальной жизни XIX века, по-разному сочетаясь – иногда сосуществуя, иногда сменяя друг друга – в сознании одного и того же человека[69]. Точно так же и две утопии наук о человеке, романтическая и позитивистская, в чьей-то голове сосуществовали, а в чьей-то – сменяли друг друга. Романтическая утопия историко-филологических наук была направлена в прошлое. Она определялась идеей возвращения к утраченным первоистокам. Полный доступ к забытым первоначалам человечества, к жизни давно ушедших народов, к первозданному состоянию языков, к искаженным первопричинам исторической действительности и к утерянным первоисточникам старой литературы – таков был главный приз, который сулило участие в «историко-филологическом» проекте; такова была финальная, пусть и отдаленная, цель; такова была скрытая – а иногда во многом и открытая – мотивация и легитимация этого проекта. Первый сигнал к отступлению прозвучал еще в 1866 году, когда Парижское лингвистическое общество включило в свой устав известную статью вторую, где заявлялось об отказе принимать к рассмотрению любые гипотезы, касающиеся происхождения языка. Напомним, что еще для Ренана было вполне возможным написать трактат «О происхождении языков». Парадоксальным оказалось положение Мишеля Бреаля: с одной стороны, он был главным организатором Парижского лингвистического общества (см. выше с. 382); с другой же стороны, по своему положительному отношению к самой постановке проблемы происхождения языков Бреаль был близок Ренану (что соответствовало и их генерационной близости). В 1900 году, в статье «Происхождение глагола», Бреаль писал:

На протяжении последних лет тридцати мы видим стремление дискредитировать вопросы происхождения языков: эти вопросы были объявлены неразрешимыми. Но в тот день, когда лингвистика даст вычеркнуть эти вопросы из своей программы, я стану на нее смотреть как на науку, лишившуюся венца [курсив наш. – С. К.] ‹…›. Пусть первое поколение лингвистов, которому ничто не казалось недоступным, сменилось более осторожным вторым поколением, а это второе поколение, в свою очередь, сменилось третьим, которое склонно запрещать себе постановку больших проблем, – мы не согласны смириться с таким умалением задач. Такое умаление лишит лингвистику ее главной привлекательности и почти что лишит оправданности [raison d’être] само ее существование (Цит. по [Auroux 2006a, 61]).

Сильвен Ору, процитировавший эти слова Бреаля, делает из этого парадоксального противоречия справедливый, на наш взгляд, вывод:

Запрет [Парижского лингвистического общества на рассмотрение проблемы происхождения языка] был продиктован конъюнктурными причинами (выделено автором) [Там же].

И даже после этого запрета на протяжении еще почти сорока лет мечта о нахождении первоначал сохраняла свою мобилизующую силу.

Но в XX веке мечта о первоистоках стала тускнеть и шаг за шагом отступать за горизонт. «Третье поколение», о котором упоминал Бреаль, постепенно занимало командные высоты в науке и все в большей мере утверждало свои взгляды, продиктованные требованием более строгой научности. У представителей этого поколения отказ от рассмотрения проблемы истоков диктовался уже не конъюнктурными обстоятельствами, а принципиальными соображениями. В 1913 году ученик Гастона Париса Жозеф Бедье впервые публично выразил сомнения в состоятельности текстологических реконструкций, осуществлявшихся Парисом; в 1928‐м он развернуто продемонстрировал уязвимость методов реконструкции, применявшихся французскими филологами-медиевистами (см. [Bédier 1970]). Вместо погони за химерой первоисточника отныне предлагалось довольствоваться каким-нибудь одним из несовершенных, зато вполне реальных вариантов текста – см. об этом [Cerquiglini 1989, 94–101]. Антуан Мейе в 1923 году, говоря о Ренане как лингвисте, подчеркнул всю несостоятельность ренановской установки на поиск первоначального состояния языков. Сегодняшняя лингвистика, сказал Мейе, рассматривает любое состояние языка просто как переходный момент между двумя состояниями – предшествующим и последующим [Meillet 1936c, 170]: таким образом, о познании изначальных языков предлагалось окончательно забыть. Наконец, в 1941–1942 годах Марк Блок посвятил целый раздел своей «Апологии истории» развенчанию «идола истоков», господствующего над мышлением многих историков. Отказ от поиска истоков означал для историко-филологических наук огромный выигрыш в основательности – но и немалый проигрыш в привлекательности. Историко-филологические науки лишались того романтического измерения, которое было привычным по умолчанию. (Вспомним слова Бреаля о «науке, лишившейся венца».)

Утрату романтической утопии пытались компенсировать другой утопией – позитивистской. В отличие от утопии первоистоков, эта утопия была всецело обращена в будущее, это была утопия научного прогресса. Научному и социальному прогрессу должно было служить точное знание, в том числе знание историческое. Но постепенно становилось все менее очевидно, какому, собственно, социальному прогрессу служит вся махина позитивного исторического знания. В 1939 году (дата говорит сама за себя) Анри-Ирене Марру опубликовал меланхоличную статью «Печаль историка». Марру многократно вспоминал в ней Ренана, ссылался на «Будущее науки» и, в частности, цитировал то самое пророчество Ренана, которое приведено нами в начале этого эпилога: пророчество о неизбежном кризисе историко-филологических наук. Лейтмотивом статьи Марру служил 18‐й стих из 26‐й главы Книги пророка Исаии: «Были [мы] беременны, мучились, – и рождали как бы ветер, спасения не доставили земле». Историко-филологическое знание должно было искать себе другие сверхзадачи и другие

1 ... 89 90 91 92 93 94 95 96 97 ... 119
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности