Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Павел, впрочем, к Юсупову благоволил. И было отчего. Слыл Николай Борисович знатоком древностей и ценителем красоты, говорить с ним было приятно и полезно: близ сильных мира сего был князь расслаблен и мягок, выказывал восточную негу и лень, волчью свою ухватку приберегая для других.
Однако воспоминания — в сторону!
Сего дня следовало закончить две бумаги, а после приструнить вконец разболтавшихся актеров. Князь сел в кресло и собственноручно стал бумагу дописывать.
К помощи секретаря — из экономии театральных средств и по общему недоверию к людям невысокого звания — он прибегал не всегда.
Князь вывел несколько слов, но потом от своеручного писания отказался. Волчий огонек мелькнул в полуприкрытых веками глазах, даже и белки на мгновение пожелтели!
Был приглашен секретарь, началась диктовка.
«По данному Академии от профессора Евстигнея Фомина доношению, принять его в службу Театральной Дирекции по желанию к должности российской труппы с тем, чтобы выучивать ему актеров и актрис из новых опер партии и проходить старые;
також, что потребно будет, переменять в музыке...»
Князь Юсупов был не только сух, но и по-настоящему музыкален. Голос имел хоть и негромкий, а мелодичный: меж баритоном и тенором. Ритмическую красоту слога ощущал ясно, сильно.
Заставив секретаря прочесть надиктованное вслух, князь, предчувствуя чреду музыкально-театральных удач, улыбнулся.
Еще бы! Правщиком Фомин был отменным. Скольких уж переписал, скольких выправил! И немцев, и французов, и своих, русских — всех к сцене приспособил. Так означенному Фомину следовало поступать и дальше. Ан нет! Свою музыку сочинять желает. Предводителем муз себя возомнил! (Так, во всяком разе, о Фомине один пьяненький стихоплет высказался.) А это баловство. Какой там предводитель? Правщик!.. Правда, говаривали, одна из фоминских опер — «Орфей» — Павлу Петровичу (тогда еще Наследнику) по сердцу пришлась. Но ведь только одна! А вот матушка Екатерина, та Фомину не доверяла. Было князю доподлинно известно: матушка за Фоминым приказывала иметь глаз да глаз, партитуры его вычищать, книги оперские за ним круто править. Были для той крутой правки выбираемы музыканты проверенные, музыканты основательные: чех Ванжура, гишпанец Мартин-и-Солер, италианец Сарти.
И потом: раз проверяли — статься, было что проверять!
Николай Борисович вдруг осерчал.
Бесшумной походкой вышел из кабинета в приемную. Кто-нибудь из актеров ему в приемной всегда попадался. «Жалобщики, просители, побирушки! К порядку кого из них сейчас бы и привести...»
В приемной, однако, было пусто. Час ранний, все расслаблены отдыхом: кто после вечернего спектакля, кто после невыводимого русского пианства.
Покружив по приемной и чуть кривясь на один бок, Юсупов возвратился в кабинет. Экзекутивные мысли не покидали его. Можно было выместить злость на секретаре. Однако, будучи человеком умным, Николай Борисович делать этого не стал.
Взяв промокательную бумагу, он поставил на ней несколько клякс, затем всласть ее исчеркал, небрежно смял и лишь после этого продолжил диктовку.
Суховатый смех вдруг слетел с княжьих губ. Он вспомнил свой, домашний — для избранных — театр. Театр еще только завелся. Ни репертуару, ни настоящих певцов с актерами не было. Все дворовые, крепостные... Но тут вспомнилось и приятное. Вспомнил, как потребовал, чтобы в одном из спектаклей все танцовщицы (свои, дворовые девки) плясали нагими. Девки исполнили. С радостью ли, без радости ли — какова тут разница? Важно другое: несколько приглашенных дам, смотревшие на то непотребство чрез маски из лож, были сим танцем весьма развлечены. Девок после спектакля дамы погнали со сцены прочь: пороть, пороть! А уж сами — еще скорей, чем те девки — решились танцевать безо всего...
Дамы были приятней девок. Знали толк в любви, слезами и враками про неземные чувства ранимое княжье сердце не мучили.
Юсупов согнал улыбку с лица — мысль про девок была несерьезной, музыкального ритму в бумаге не создавала и смыслу бумаги не соответствовала. Нельзя было допустить изменений тона в бумаге! Поэтму далее последовало сухое, дельное:
«...сверх сего должен он, Фомин, учить пению учеников и учениц в школах...»
Князь задумался. «Ученицы-то в школах театральных всякие бывают».
Здесь Николай Борисович — припомнив скупой слух о некой постыдной связи означенного Фомина с молоденькой — да что там молоденькой, с юной совсем ученицей, — капельмейстеру посочувствовал. «Да-с, всякие бывают!»
«...и ходить на дом к оперистам, кто имеет клавикорды...»
А вот тут — пусть побегает. Пусть с полупьяными оперистами у них на дому полается! Оперисты — дрянь. Ишь чего вздумали! С италианскими певцами равняться. Половинной — по отношению к италианцам — оплаты требовать. Одна только пара гнедых — Сила и Лизка Сандуновы — чего стоит!
А случилось князю разок на Лизку прикрикнуть — стал муженек ее Сила жаловаться. Да как! Со сцены, подлец, вместо автора, от себя говорить вздумал! Стал зрителям про якобы имеющиеся утесненья сообщать. А всего-то и было Лизке сказано:
«Прямая ты русская Фетинья! — Ну и добавлено, конечно: — Пшла вон отсюда».
Но ведь не просто так сказалось, не в сердцах. Было за что звать Фетиньей, было за что и гнать!
Еще три года назад князюшка распорядился: русских актеров и актрис в ложи Каменного театра — где играла итальянская труппа — не допускать. А сажать их подальше от лож, в парадиз, в галерею. А сия Фетинья что вытворила? Забралась (как свинья в лужу) в ложу, да еще и выйти вон отказалась. Пристава посмела ослушаться. Ну и, конечно, схлопотала за это. Взяли ее тогда под белы ручки да вместе с муженьком спесивым — под стражу, под арест, на всю ночь! Чтобы актрисой, равной европейским, себя не мнила.
Тут князь слегка себя одернул: как последователь несравненного Жан-Жака, как продолжатель славного Руссо, он чрезмерных грубостей отнюдь не желал. Чтобы перевести сандуновское дело в плоскость условно-театральную, из грубой жизни повыдернуть, решено было придать всплеску чувств некую изящную форму.
На Сандунову была дана эпиграмма (ясностью своей подобная резолюции):
Лизка, Лизхен и Лизетта!
Не пишу твого портрета.
Сей портрет есть ты сама:
Без таланта, без ума...
При чтении вслух, однако, стало очевидно: слишком уж простонародно, куплетно.
Распространять сии «куплеты» князь возможным не счел.
Впрочем, сейчас не о Сандуновых обрыдших и даже не о славном Жан-Жаке речь! Скорый княжеский разумок чуял другое: с Фоминым этим дело непростое и ухо тут надо держать востро.
Отменить написание бумаги было невозможно. А хотелось.