Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А пока лежишь ты, Евстигней-Владисан, в гробнице. Близ гробницы застыла княгиня (а может, и царица) в траурном одеянии. Вот она вздрагивает, вот начинает двигаться, и уже выступает поперед хора! Хор тихо вторит ее шагам. И тогда люди тутошние и люди пришлые подымают тирана, трон Владисанов захватившего, на пики. Бердышами рубят-колют и тех, кто его, капельмейстера Фомина, справедливого места в музыке отечественной лишает!
Тут небеса и склеп должны соединиться. И никакой смерти — ни вокруг, ни далече. Остается лишь струение музыки, каковую источает из себя до дурноты великолепная жизнь!»
Внезапно припомнилась Италия, частичка ее.
Вспомнились итальянские соборы и не единожды в них слышанные реквиемы. Доходили слухи: с той поры как он уехал, стоящих реквиемов было написано в Европе немало. Но был, сказывали, середь них один, краше и безумней всех иных. Его б услышать! Только где? Обещал немец один ноты переслать, а обманул, нету.
Так, может, хор к «Владисану» частью Реквиема сделать?
Нет, не годится. Слабовато сходствует чужая музыка с российскими драмами. Да и латынь — когда горло щиплет, а когда и дерет. А малые музыкальные вместилища для латынских слов — те и вовсе пальцы ломают.
Пускай уж обычный хор будет. Хор, он все ж таки греческого корня...
Нехотя одевшись, Евстигней Ипатыч вышел на улицу.
Собственного экипажа, по примеру русских италианцев, раздобревших на питерских хлебах, на питерских музыкальных премьерах, завести он не мог. Да оно без экипажу и лучше: как укажешь кучеру, куда ехать, коли сам того не знаешь?
Тем вечером завела дорога Евстигнея на погост. Думал нужных для «Владисана» звуков подсобрать. Вышло однако по-иному.
Горел край неба. Смеркалось. Давно были заперты вороты, и служитель, идя вдоль забора, стукал колотушкой лишь для виду.
— Вороты заперты... А вот — дыра, — поманил вдруг чей-то дишкант из-за кладбищенской ограды. — В дыру-то как раз и протиснешься...
Недолго думая, пролез Евстигней Ипатыч в дыру. А про себя так даже усмехнулся: тут, на погосте питерском, видать, ему и конец. Страхи про гробокопателей да про разбойников кладбищенских рассказывали в те дни охотно, часто.
Ноги, однако, сами несли вперед. Отчего-то подумалось: что сейчас увижу — тому дальше и быть. Однако ничего особенного увидено не было.
А вот два-три голоска — к дишканту прилепившихся и слившихся с ним почти в унисон, — те услышаны были.
— Абидаль, Абидаль! — пели дишканты. — Видим: дурно тебе. Не было б плохо — рази пожаловал бы ты, убивец Адонирамов, сюды, к нам?
— Не убивец я!
— Адонирамушко, он во гробе тоскует! Вот братья тебя в жертву наметили.
— Так вы зарезать меня решили?
— Не зарезать — заклать! Мудрости в тебе, Абидаль Ипатович совсем нет. Одни только звуки складываешь. А мыслей сплетать не умеешь. Кто ж тебя, дурака, просто так резать станет? А вот заклать — другое дело. Но и с этим повременить можно. Ежели молчать про пещеру Адонирамову будешь. А то, слышали мы, ты Наследнику жаловаться собрался? Так? Отвечай?
— Што за пещера такая?
— В графском имении, в Кускове.
— Подвал, что ль?
— Пускай подвал. А только рассказать про то, что в пещере увидел, — тебе уж не придется. До Наследника тебя не допустят. Один ты одинешенек. Даже имя твое забудут. Уж мы позаботимся.
— Это за что ж мне такое?
— Он еще смеет спрашивать! За то, что гордился перед нами, за то, что нашей любви не понял.
— Разве ж это любовь? Любовь — у Господа нашего Иисуса Христа.
— А много ль он для тебя, твой Иисус, сделал? Даже имя его забудь...
Раздался треск, обломилась ветка. Грянулось оземь чучело филина, а из него вроде карла какой-то выбежал, в траве пропал... На дереве запылал огонь. Чуть поменьше, чем виденный в детстве, а все ж таки — яркий, ясный!
Тут Евстигней Ипатыч, как малый ребенок, кинулся со Смоленского погоста прочь!
На бегу оглядываясь, увидел: держат тот огонь на дереве отнюдь не привидения и не разбойники: двое молодых господ убегающему вслед подхихикивают...
Вернувшись со Смоленского — через церковь — домой, Фомин стал в расстройстве наигрывать на клавикордах. Мелодии, наперекор настроению, вспоминались веселые.
И ладно, и хорошо. Хватит трагедий и реквиемов искать! И без него сыщутся. А вот лучше попытаться из музыки да из слова, как из особого материалу, некую иную трагедию вылепить: возвышающую дух, неслыханную!
Впрочем, такую возвышающую дух музыкальную трагедию он уже слышал: «Don Giovanni» она звалась...
Хор к «Владисану» под рукой Фомина менялся. Сперва хор лишь вторил печалям и горестям мнимо овдовевшей княгини. Вместе с ней оплакивал умершего князя. Однако ж, такт за тактом, стал тот хор наполняться негодованьем, гневом.
«Еще бы хору сими чувствами не наполняться! Престол-то обманом захвачен! Вот чернь и бунтует. И только ли одна чернь?»
Более обычного сутулясь, ходил Фомин по крохотной своей гостиной.
Думать про бесчинства черни, а стало быть, про французские дела, не хотелось. Да вот беда: дела те лезли и лезли в голову.
Захватчики жизни, исказители смысла божественной власти, тираны и мучители собственных подданных, — колыхались под потолком гостиной низким басовитым облаком. Как с ними-то быть? Еще важней: как быть с теми, кто против тиранов злоумышляет?
Пальцы сжимались в кулаки. Но тут же и разжимались: гнев сменялся обреченностью, та — безысходной тоской.
Однако ж, невзирая на тоску и гневленье, 19 августа 1795 года княжнинский «Владисан» с громадным, ни с чем не соизмеряемым хором был в Петербурге дан!
Дан для двух сотен видимых зрителей и для одного невидимого, хорошо укрытого от посторонних взоров.
Правда, кто это был тот зритель на самом деле — князь Владисан, или он сам, Евстигней Фомин, или даже (так стало вдруг мниться) его высочество наследник Павел Петрович — уразуметь до конца капельмейстер не мог.
Лишь одно было ясно почти до конца: мнимоумерший вставал из гроба!
Его императорское величество Павел Петрович начал царствие благостно.
А вот продолжилось оно весьма и весьма грозно.
— Автократор буйствует, — гудели вельможи недружественные.
— Его величество в справедливый гнев впадает, — шептались дружественные.
При Павле Фомину стало, однако, куда как легче.
Матушкины любимцы попритихли. Многих италианцев музыкальных так даже и след простыл. Да и что бы там ни болтали — не один только прусский барабан в ушах у его величества гремит! Не одни полковые свистульки слух ему услаждают!