Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С таким же успехом он мог спросить нас, как гарпунят китов в Гренландии. Я больше ста рублей в жизни не держал в руке.
— Черт его знает! Прикинем, сколько колхозная касса весит, и помножим.
Глумский сгребает корявыми ладонями тридцатки, пятерки и трешки, перевязывает их бечевой и подвешивает к безмену. Отводит гирьку… Стрелка едва шелохнулась.
— Н-да, — сконфуженно говорит Глумский. — Не тянет наш кооператив на безмене. А до войны, бывало, у инкассатора сумка плечо гнула.
— Э, голубчик! — в тон ему замечает Сагайдачный. — Мало ли что было. У моей мамочки бриллиантовое колье своей тяжестью натирало шею, после бала ей приходилось прибегать к маслам.
Председатель колхоза и бывший мировой посредник с интересом смотрят друг на друга. Глумский из батрацкой семьи. Он расстался с лаптями и обулся в сапоги уже взрослым, женатым мужчиной.
— Надо сказать, ваша выдумка не лишена смысла, — милостиво роняет Сагайдачный. — Ни во что люди не верят так охотно, как в клады и в то, что у ближнего много денег. Психологическая загадка! Замечали ли вы, что самые богатые люди — это ваши соседи? Чужие деньги всегда легкие и большие. Вот Крот — ведь умный, осторожный мужик, ничто не примет на веру, а видите — очумел! Сколько раз приходили ко мне, рылись в подполе, в погребе, искали мои давно растаявшие фамильные сокровища… Все знают: никто никогда ничего не нашел! Но спросите у Крота, кто такой Сагайдачный, и он скажет — это тот, кто прячет пуды золота под хатой.
— Не нравится мне Крот, — упрямо повторяю я. — Ни одной души в нем не вижу.
— Какие еще души? — взрывается Глумский. — Мне чихать, задуй его ветер. Я без него своего плана выполнить не могу, понял?
— Какого еще плана?
— Такого… Если ты не придешь на опушку с автоматчиками, мы все равно двинем против Горелого, понял? И его прибьем!
— Я уже слышал об этом. Не годится!
— Послушайте, не посвящайте меня в свои планы! — умоляюще вскрикивает Сагайдачный. — Достаточно, я и так слишком много знаю.
Но Глумский не обращает внимания на мирового посредника. Он — в горячке неожиданно вспыхнувшего военного азарта.
— С телегой пойдут я, Крот и Маляс, понял? Горелый знает, что нас должно быть трое, так? А кто именно идет — не различит в сумерках. Попеленко и Валерик будут на телеге, под брезентом, с автоматами и гранатами. Мы их мешками прикроем с боков. Когда те выйдут из леса, мы вроде испугаемся, бросим оружие, задуй его ветер. А Попеленко и Валерик подпустят и ударят в упор из автоматов… И — гранатами, ветер их задуй!
Он волнуется, Глумский, то и дело повторяет свою приговорку и режет ногтем стол. Это первая в его жизни военная операция. Я не узнаю председателя. А может, вот так неожиданно и проявляется талант партизанских хитроумных вождей?
— Рискованно, — говорю я. — Беспокойно мне будет. За вас.
— А ты не беспокойся, — советует Глумский.
Сагайдачный слушает, чуть скривившись. Пальцы его играют костяшками счетов. Он слушает нас, как детей, увлеченных собственной выдумкой и поверивших в нее.
— Ты не беспокойся, скачи и делай свое дело, — повторяет Глумский. — И постарайся не запалить Справного.
В голосе председателя командирская уверенность. Он очень изменился с тех пор, как взял в руки карабин. Военная деятельность пришлась ему по вкусу. Когда он впервые щелкнул затвором карабина, проверяя, есть ли в обойме патроны, он тянул самое большее на сержанта. Сейчас на его куртке незримо обрисовываются офицерские погоны.
Не случайно, наверно, наш лесной миролюбивый край дал столько вожаков и командиров. В Полесье не редкостью было, если какой-нибудь тугодум-садовод или колхозный бухгалтер, уйдя в лес с дробовиком, а то п просто с топором, возвращался во главе целого отряда.
У нас помнят обыкновенного штатского старичка Ковпака, который бродил по Полесью в кожушке и сбитой набок мятой шапке, а затем вдруг явился в блеске генеральских погон и геройской звезды, под гром партизанской артиллерии. И оказалось, этот старичок с козлиной бородкой и прищуренными крестьянскими глазами — настоящий стратег, полководец. Батька Боженко тоже академии не кончал. И Щорс. С чего-то они начинали. Может, вот с такой же телеги?
— Ох, карбонарии, — тихо шепчет Сагайдачный. — Воители! Этот трюк уже был… Под стенами Трои.
— Ладно. План хорош, — говорю я. — Но вы все-таки дожидайтесь меня на опушке.
Через два часа мы провожаем и Сагайдачного. Путь к Грушевому хутору лежит близ того же Семенова урочища, куда направился и Гнат. Где-то там, на полдороге, мирового посредника встретит Горелый или кто-либо из его подручных. Наверно, основные силы бандитов следят за Ожинским шляхом. Вот почему мне придется дожидаться сумерек, чтобы проскочить наверняка.
Сагайдачный низко надвинул на лоб картуз, козырьком прикрыв пенсне от дождя. Видны только два стеклышка, нос и острый подбородок. Лысуха лениво шагает по мокрой дороге. На огородах Сагайдачный натягивает вожжи.
— Тпр-ру! — слетает с его узких губ, как какое-то загадочное, полное непонятного для нас смысла французское словцо.
Глумский протягивает руку. Ладошка посредника входит в его пятерню как в кулек.
— Будьте осторожны! — предупреждает председатель.
— Люди! — вздыхает Сагайдачный. — Посадят на пороховую бочку, а потом начинают читать лекцию о вреде курения. Может, закурим, председатель?
Мировой посредник, нагнувшись, долго бьет кресалом но кремню, добывая огонь. Глумский терпеливо ждет, прячет самокрутку в кулаке. Наконец узкая, тощая самодельная папироска и цигарка петеэровского калибра «четырнадцать и пять» тянутся к тлеющему труту. Вкусный табачный дым сочится во влажном и свежем воздухе. Он дразнит. Но я сдерживаюсь. Опять пойдет кругом голова. А мне больше всего нужна ясность.
Сыплет дождь, мелкий-мелкий, все затянуто туманом. Леса не видно, лишь угадывается вдали его темная масса. Дорога тянется туда светлой, поблескивающей колеями полосой. Обезглавленные, загнутые стебли подсолнухов стоят по обеим сторонам дороги.
— Да, вот еще! — Сагайдачный обращается ко мне: — Иван Николаевич, ты ведь знаешь, я атеист. Не такой атеист, как вы, нынешние, а старого толка — то есть пришедший к отрицанию бога своим умом, не потому, что в клубе лекцию прочитали, что бога нет. Но меня все-таки занимает, как меня похоронят. Не где — место я уже выбрал всей свой жизнью, — а как.
— Ну хватит вам, Мирон Остапович! — возмущаюсь я.
— Помолчите, — просит Сагайдачный серьезно. — Не люблю этого комсомольско-молодежного оптимизма. Я все думаю, что поставят над моими бренными останками? Крест? Не годится, коль я разуверился в боге. Спекулятивно как-то. И нашим, и вашим… Камень-валун? Претенциозно. Знаете, поставьте этот ваш обелиск со звездой. Не очень, прямо скажем, выдающееся изобретение, но… Пусть у меня там будет ощущение, что я приобщился к этой вашей современной жизни. Что я не чужд тому, что будет жить после меня. Ведь, кажется, все это прочно, а? Глядя на вас с Глумским, иного вывода не сделаешь. И если великолепно налаженная фашистская машина не выдержала… Прочно, да?