Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отступает вплотную к плетню.
— Виноват, — бормочет он. — То ж от дурости, то же не зрада… Я ж… политически…
Пальцы сами разжимаются. Но Попеленко так и остается стоять, съежившись и прижавшись к плетню. Злость как-то сразу улетучивается. Жалею я его, своего белобрового «ястребка». Недостойное, штатское, тыловое чувство-жалость! А может быть, нет? Может быть, прекрасное, святое, самое необходимое чувство, просто война вывернула наизнанку все естественные человеческие понятия?
Если б я мог, я бы оставил Попеленко в селе, при детях. Пусть растит свою «гвардию», селу будут нужны мужики, ох как нужны. Но у нас нет сейчас бойцов. Попеленко с его автоматом — половина ударной силы у Глумского. По крайней мере, «ястребок» умеет стрелять. Пожалею я его сегодня — завтра Горелый перебьет все село. Уж он-то постарается отомстить за обман, Горелый, если справится с нами в лесу и узнает, что мы везли в мешках…
Я не могу проявить жалость. Война не позволяет.
— Воевать будешь?
— Буду.
— Помни — с тебя особый спрос.
…Он все еще стоит у тына, выпучив глаза, как будто видит перед собой тени убитых Семеренкова, Кривендихи, Абросимова.
* * *
У Панского пепелища меня встречают Валерик, Маляс и Крот. Все трое прячутся от дождя в густом ивняке и ольшанике. Маляс небрежно, по-партизански — дулом вниз — забросил карабин за спину. Ясно, что это оружие намного уступает его знаменитой тульской одностволке и он вынужден носить его лишь в силу необходимости. Но лицо выдает Маляса, это лицо мальчишки, которому разрешили подержать автомобильный руль.
Крот суров и неподступен. Жупан его перепоясывает широкий кожаный офицерский ремень, отвисающий на животе от тяжести кобуры со старым армейским револьвером. Револьвер привязан цепочкой к крючку жупана, как вокзальная кружка к бачку. Вдруг добро потеряется? Свое-то свое, да лучше на привязи…
Вид у нашего воинства не очень бравый, в почетные караулы оно не годится. Валерик, правда, выручает — в тугом, укороченном для фасона бушлатике, из-под которого проглядывает «морская душа», в бескозырке с метровыми лентами, с автоматом на груди, с оттопыренными от гранат карманами, — он, кажется, только что, как и положено моряку-герою, потопил свой корабль и теперь готовится дорого продать свою жизнь на суше.
— Вот, Крот гранат дал, — говорит Валерик, ловко подбрасывает в воздух РГД-33 в ребристой рубашке и по-жонглерски ловит. — Культурно.
— Все запасы ликвидировал, — охотно поясняет Крот. — Раз нужно обществу, бог с ней, с рыбой. Все отдал!
По его черному, прокопченному лицу капли дождя скатываются как по грифельной доске. Глаз настороженный, прощупывающий. Конечно же он и четверти своих запасов не выложил, Крот.
Я берусь за кованую тяжелую ручку двери, и Крот тут же тянется, чтобы заглянуть в кузню. Ему не терпится узнать, как выглядят миллионы.
— Принеси ты счеты, Крот, — говорю я.
— Счеты? Это можно…
В другое время он бы отказал. Всем Глухарам известно, что на все просьбы у кузнеца заготовлен четкий ответ: «Одному дашь, так и другим не откажешь». Однако сейчас речь идет о подсчете миллионов.
— И безмен принеси.
— Безмен?
— Ну да. Ведь взвесить деньги тоже нужно.
— Ага… Ну а как же. Естественно.
Крот уходит оторопелый, шелестя своими добротными, подшитыми позади кожей галифе. Трудно ему… В его кузне лежат деньги, которые приходится взвешивать, как какое-нибудь пшено. Эдакие переживания под занавес войны!
Бородка Маляса трепещет, и он сжимает ее ладошкой так, что из пятерни торчит лишь придушенный рыжеватый хвостик. Словно белку поймал. Малясу тоже хочется взглянуть на миллионы, но он выдерживает характер. Что он, не видал, что ли?
В полутемной кузне — свет сочится лишь из маленького оконца под потолком, — в углу, за столиком, где обычно Крот угрюмо и молча в присутствии почтительно застывшей жены поедает свой снеданок, теперь сидят Сагайдачный и Глумский. Столик забросан красненькими тридцатирублевками, синими пятерками с изображением летчика, зелененькими трешками с солдатами в касках… Вся колхозная касса, выручка от продажи последних горшков и глечиков, лежит на изрезанных ножом грязных досках, как осенний разноцветный букет.
У ног Глумского два длинных бумажных мешка. Похожие мешки выдавались немецким похоронным командам, в них фрицы упаковывали покойников, пронумеровывали и отправляли куда надо. Аккуратисты ведь. Я осматриваю мешки. Внутри пластинки немецкого пороха. На ощупь, сквозь толстый слой бумаги, они напоминают гибкие и плотные денежные пачки. Находчивый мужик Глумский!
— Учтите, они скорее всего встретят вас поблизости от Глухаров, в лесу, говорю я Сагайдачному, — Будьте готовы к четким ответам.
— Я-то что? Вот вы готовы ли?
— Выеду в Ожин с темнотой. — Это я Глумскому. — На Справном доберусь, надо думать, быстро. Буду ждать с автоматчиками близ опушки. Я присоединюсь к вам, а они пойдут скрытно, лесом, чуть позади.
Глумский кивает.
— Если меня не будет на опушке, сразу возвращайтесь обратно, к кузне. Занимайте круговую оборону.
— Ну-ну, — отвечает Глумский. Это звучит: «Черта лысого».
Он угрюмо царапает стол округлым, толстым, чечевицеобразным ногтем. Что-то у него на уме, но он не хочет поделиться со мной.
Скрипит дверь. Крот протягивает мне счеты и безмен с длинным рычагом и передвижной гирькой. Графитовые его глазки скользят по тридцаткам и пятеркам на столе, по бумажным мешкам.
— Не нравится мне этот Крот! — говорю я, когда дверь за кузнецом закрывается. — Очумел он от двух миллионов…
— Разве вас не учили в школе, — спрашивает, улыбаясь, Сагайдачный, — что у крестьянина две души?
— Учили, — отвечаю я. — Но когда дело доходит до стрельбы, две души ни к чему. Лучше пусть плохая, но одна.
— Не волнуйся, — успокаивает меня Сагайдачный. — Душу невозможно разделить на части. Как только начинаешь отсекать плохое, что-то неладное происходит с хорошим… Поэтому принимай Крота как он есть.
Я ставлю счеты и безмен на стол. Счеты хорошие, из настоящей кости. Наверно, Крот хранит их в заветном месте, как Серафима — свою «Борьбу миров». Весь день пальцы Крота делают тяжелую грязную работу, вечером же они, перебирая костяшки счетов, разговаривают с богами, служат душе. С какими богами и какой душе? Вот эти счеты, пощелкивая, переводят пуды медных поясков, пуды свинца, соли, глушеной рыбы в карбованцы, червонцы, сотни. Если бы мы действительно нашли миллионы и если бы могли уплатить Кроту долей находки, я был бы уверен в кузнеце и его душе.
…Сагайдачный мерно щелкает костяшками. Нам нужно высидеть определенное время в кузне.
— Кстати, а сколько это на вес — миллион? — спрашивает старик и поверх пенсне осматривает нас с Глумским. — Вдруг они поинтересуются, как тяжел мешок, а я даже не представляю.