Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Постой! — крикнул Сагайдачный.
Я выбежал на крыльцо. Мария Тихоновна не обратила на меня ни малейшего внимания, возилась с мешанкой. Она в полной мере усвоила уроки философского спокойствия. Но Монтень и Ренар не могли служить ей опорой, как Сагайдачному. Ее утешали кабанчик, куры, корова и старая Лысуха.
Я снял шинель, которую набросил на Справного, чтобы тот не остудился под дождем, надел ее на себя и впрыгнул в седло. Шинель остро пахла конским потом.
— Иван Николаевич! Ваня! — выкрикнул Сагайдачный тонким, сдавленным голосом. Пенсне он держал в пальцах, как бабочку. Он плохо видел в сумраке и щурился.
Справный вынес меня со двора — пулемет задел ветку яблони, и лицо обдало дождевой гроздью. Во мне кипели жалость и гнев. До последней минуты я, несмотря ни на что, верил в Сагайдачного, верил в нашу дружбу. Я чувствовал себя обманутым. И самое обидное, обманул хороший, понимающий, добрый человек.
От трех кислиц Справный пошел галопом, и я не стал сдерживать его.
* * *
— Ну и что ты теперь предлагаешь? — мрачно спросил Глумский.
Он как будто и не ожидал ничего хорошего от моей поездки. Или, быть может, как умудренный жизнью человек, успел подготовить себя к неудаче?
— Если они не поверят нам без Сагайдачного, пойдем в УР, — сказал я. — Нас теперь не так уж мало. Отыщем их, пока не ушли!
Глумский кивнул.
— Пойдем следом за Гнатом, — сказал он. — Может быть, и свидимся.
— Вот я и вернулся, — сказал я Антонине.
Она встретила меня на пороге. Припала к пахнущей Справным шинели и провела пальцами по щеке, словно стирая дорожную грязь и усталость. И в самом деле, когда она коснулась лица, усталость, боль и все невзгоды как будто улетучились за порог, Я переживал незнакомую мне раньше радость возвращения домой. До сих пор все мои дома были временными, вокзальными…
На лавке, у окна, лежал темной грудой полушубок.
Здесь она ждала. Было темно, пусто и неуютно в хате, было страшно, из пробитой, расщепленной пулями двери тянуло холодом, плошка догорела; но она сидела и ждала.
Пальцы Антонины, прохладные, чуть пахнущие полынью, коснулись уголков рта, разгладили их. Она словно чувствовала, что поездка была неудачной. Она утешала.
Я прижал ко рту ее ладони, я целовал их. Никогда не подозревал в себе столько нежности и любви. Никогда не думал, что буду когда-либо целовать руки женщины, это казалось мне таким неестественным, книжным, придуманным.
Потом я налил в каганец ружейного масла — олии у нас не было, — зажег отвердевший от нагара фитиль и вышел умываться. Буркан стучал хвостом о мои сапоги. Котелок с кулешом, стоявший у порога, свидетельствовал, что пес устроился прочно.
«Что ж, отложим все заботы до завтра, — решил я. — Завтра мы двинем за Гнатом. И, может быть, нам удастся». Хотя, конечно, они задолго до того, как Гнат подойдет к УРу, проверяют, не ведет ли он кого-нибудь за собой. И засада у них конечно же предусмотрена. И мы можем попасть в ловушку…
Всю ночь за окнами шелестел дождь. Мы лежали на жестком, деревянном топчане, накрытом матрасом, в котором потрескивало и шуршало сено. Мы лежали прижавшись, то засыпая, то просыпаясь от той радости, которую нам давала близость друг к другу. Мы как бы летели сквозь ночь. Было ощущение затяжного прыжка, когда падаешь сквозь облака, и тугой воздух проносится мимо, и земля вращается внизу-то встает косо, то укладывается ровным зеленым, обманчиво мягким ковром, то возносится над головой.
Мы были тихи, как дети, прислушивались к дыханию друг друга, не поднимая головы. Губы время от времени спрашивали: ты здесь? Я не хотел трогать ее: после всего, что она пережила сегодня, это, мне казалось, было бы просто требовательным и грубым инстинктом, приступом себялюбия; чувства, которые я испытывал к ней, были сильнее и сложнее — нежность, страсть, участие…
Никто не знал, может, это была последняя наша ночь, никто не знал, до каких пределов уплотнило наш век военное время, и мне было чуть грустно от этой застенчивой и целомудренной близости, вкус горькой крушинной коры примешался к этой ночи.
«Я люблю тебя», — беззвучно шептал я в ее теплую щеку. И она, словно услышав, еще крепче прижималась ко мне, и мы проваливались в дремоту, чуткую, прерывающуюся без конца дремоту, и сквозь сон, мне казалось, я слышал ее ответные слова, и дождь все шелестел в темных окнах, и в сенях возился и стучал лапой наш сторож Буркан.
Эта странная, летящая, целомудренная ночь совсем не была похожа на ту, предыдущую, с порывами непонятной для меня страсти, учащенным дыханием, болью беспредельной близости и обморочной расслабленностью потом. Но нам было хорошо молчать и слушать дыхание друг друга, мы открывали неизведанные источники счастья, и, просыпаясь после короткого забытья, я вдруг улыбался от радостной мысли: если нам хорошо в эту ночь, когда все ужасы, страхи не улетучились, были живы, реальны, то что же еще ждет?
Открытия следовали за открытиями: то я вдруг удивлялся, как она, длинная, тонкая, сильная, приникнув ко мне, становится такой маленькой и умещается так уютно и ловко, что делается словно впаянной в меня, неотделимой; то разглядывал ее глаза, которые ночью становились черными и необъяснимо глубокими; то нащупывал губами бешено пульсирующую, бьющуюся, как родник, живущую как будто отдельно, бодрствующую во время сна жилку на шее; то ощущал крепость и жесткость ее ключиц, от которых брала начало такая неожиданно нежная и мягкая шея; то поражался, как я могу одновременно ощущать и тяжесть, и невесомость ее головы, лежавшей на сгибе моей руки…
Я засыпал и просыпался, казалось, лишь для того, чтобы испытать счастье нового открытия. Было совершенно удивительным посмотреть на нее, не открывая глаз, и, не произнося ни звука, не шевеля даже губами, позвать: «Антоша», и почувствовать, как она откликается всем телом, почувствовать движение ресниц, шелест их, когда они задевали о мою щеку или руку, и услышать немой беззвучный отклик: «Что, что?» — и снова сказать: «Антоша, Антоша…» И провалиться в короткий и чуткий сон.
Мы летели сквозь ночь, и обрывки каких-то неясных сновидений проносились мимо, как клочья облаков.
На рассвете залаял и запрыгал от возбуждения Буркан. Я тотчас бросился к пулемету — это пробуждение вдруг слилось со вчерашним, и мне показалось, что сейчас я услышу поскрипывание проволочки, которая нащупывает зубцы щеколды. Но, приблизившись к окну, я увидел торчавшие над плетнем, у ворот, оглобли и узнал белую холку старой Лысухи. Сагайдачный коротко и осторожно постучал кнутовищем по столбу ворот.
— Ну вот наши первые гости, — сказал я Антонине. — Будем встречать.
Она исчезла в сенях, звякнула умывальником, переоделась за занавеской, сделала несколько гибких и таинственных движений, закалывая волосы, и через несколько минут вышла к Сагайдачному на редкость свежей, словно не было летящей от сна к бодрствованию ночи, не было вчерашних страшных часов на Гавриловом холме, старушечьих причитаний и пулеметного треска. Она вышла с достоинством хозяйки дома, которая даже в скорбный час должна принять гостя как положено, чего бы это ей ни стоило. Я смотрел на нее с удивлением. Сколько у нее выдержки! Где она научилась всему?