Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толстый Жак жил за углом, в кухне, которая стояла отдельно от главного здания. И в один прекрасный день раздается взрыв — мы слышим, как рядом что-то глухо, но солидно громыхнуло. А все спокойно сидят себе в большой столовой. И тут же в дверях появляется Жак, с подпаленными волосами и лицом, перемазанным сажей, — прямо картинка из комикса. Оказывается, он взорвал нашу кухню. Слишком долго держал газ открытым, прежде чем поднести спичку. И он объявляет, что наш ужин отменяется. Буквально, говорит, крышу снес.
Герыч работал на мою тогдашнюю установку, на всестороннюю оборону. Он был как ограда от всей этой ежедневной толкотни, потому что вместо того, чтобы с ней разбираться, я её блокировал, чтобы сосредоточиться на своих занятиях. Ты мог делать и то и сё, и пятое и десятое, но как будто в герметичной оболочке. Невмазанный ты при определенных обстоятельствах просто не зашел бы в эту комнату, чтобы с тем-то и тем-то разобраться, а вмазанный ты мог легко туда зайти и выкрутиться из любой проблемы, причем еще так по-спокойному. И потом вернуться к себе, достать гитару и доделать то, чем ты там занимался. С герычем можно было осилить что угодно. Тогда как по трезвяку... не знаю, слишком много всего происходило одновременно. Когда ты в такой оболочке, ты живешь в мире, где остальные люди ходят по кругу, как солнце и луна. Они просыпаются, идут спать... Если ты вырвался из цикла и не спишь уже четверо-пятеро суток, воспринимаешь этих люден, которые только что встали или только что легли, очень отдаленно. Ты работал, писал песни, перегонял пленки, а тут заходят эти люди, которые все это время дрыхли! В постели! Они даже еду какую-то ели! А ты все торчишь и торчишь у того же письменного стола, с гитарой, ручкой и бумагой. «Блядь, где вас носило? В какой-то момент я дошел до того, что начал прикидывать, как бы помочь этим бедняжкам — ведь им же приходится спать каждый день.
Для меня, когда я записываюсь, времени просто не существует. Оно меняется. Я только понимаю, что время в этом как-то участвует, когда люди вокруг меня начинают валиться с ног. Иначе я бы только втыкал и втыкал. Девять суток — это был мой рекорд. Само собой, рано или поздно отрубаешься сам. Но, если говорить о восприятии времени, Эйнштейн, в общем, не врал — это все относительно.
Дело не только в высоком качестве допинга, который я потреблял, не только поэтому я до сих пор живой. Я очень тщательно подходил и к количественной стороне. Я никогда не увеличивал дозу, чтобы словить чуть-чуть лишнего кайфа. Большинство наркоманов как раз на этом и срубается. Все от жадности, а я жадностью как-то никогда не страдал. Люди думают, раз их вставило по сюда, то нужно слегка догнаться, и вставит еще сильнее. Но так не бывает. Особенно с кокаином. С дорожки хорошего кокаина тебя должно бодрить до утра. Но нет, десяти минут не пройдет, а они уже занюхивают следующую, а потом еще одну. Это идиотизм. Потому что сильнее тебя не вставит. Может, это у меня самоконтроль такой, а может, я в этом плане нетипичный случаи. Может, есть у меня преимущество.
Я был главный распорядитель работ. Я не оставлял в покое ничего и никого, особенно в то время, маньячил по-черному. Если мне пришла идея, и идея правильная, её необходимо отработать прямо сейчас, не сходя с места. Еще пять минут, и она может уйти. Иногда, я выяснил, дело шло лучше, если я появлялся с обозленным видом и никто не понимал, из-за чего. Я так больше из них выжимал. Они из-за этого думали: ого, странный он какой-то, раздражительный стал, чудит. Но к концу дня то, что я хотел получить от песни или трека, получалось. Такой трюк я, правда, устраивал, только если считал, что есть необходимость. Кроме того, я получал лишние сорок минут в сортире, чтобы вмазаться, пока они там расчухивали, что я сказал.
График, наверное, был не совсем нормальный. Его стали называть «китовское время», и Билл Уаймен, например в связи с этим постоянно пребывал немного на взводе. Хотя держался и слова не сказал. Еще в начале мы собирались стартовать в два часа дня, но это оказалось утопией. Поэтому мы сказали: тогда стартуем в шесть, но обычно это превращалось в час ночи. Чарли вроде бы не имел ничего против. Зато Билл переносил это с большим трудом. Я могу понять. Я славился всякими штуками. Я мог пойти в сортир, а мозгом был погружен в песню, и, бывало, вмажусь и сорок пять минут спустя все еще зависаю в сортире, прикидываю, что же я хочу от нее получить. Нужно было сказать: все, перекурите пока, я пойду подумаю. Но я ничего такого не говорил. Это было хамство с моей стороны, конечно, невнимательность.
Когда я говорил: «Пойду Марлона спать положу», это, как выясняется, был сигнал, что на ближайшие несколько часов я выпадал из жизни. У Энди Джонса есть история про то, как Мик, Джимми Миллер и он сам стояли внизу лестницы и переговаривались: «Кто его будить пойдет? Меня это уже все достало». «Ну на хуй, я туда не собираюсь. Энди, давай ты пойдешь». — «Да что сразу Энди? Кто я тут? Да кончайте, мужики, не я должен этим заниматься». Все, что могу добавить: потом стало еще хуже — в конце, на гастролях, когда уже одному Марлону позволялось меня будить.
Но система работала, непонятно как, но работала. Пусть теперь свидетельствует Энди, наш неутомимый звуковик и хозяин «могучемобиля».
Энди Джонс: Мы работали над Rocks Off, все остальные уже разошлись. Кит сказал: «Энди, поставь, послушаем». А на дворе четыре или пять утра, и пока играло, он заснул, а я подумал: ништяк, свалю уже наконец! И я успел доехать до самой моей виллы, которую, кстати, Кит по доброте своей снял для нас с Джимом Прайсом. Только ложусь — и тут дзынь-дзынь-дзынь-дзынь... «Ты где, в пизду? Мне тут шикарная идея пришла». Так что я вскочил в машину, метнулся обратно, и он сыграл ту вторую партию на «Телекастере» — откуда на Rocks Off эта двухгитарная дуэль, от которой меня до сих пор прошибает. Причем сделал её от начала до конца за один дубль. Бац, и готово. И я очень рад, что так все вышло.
Потом цирк разъехался, а я остался в «Неллькоте» с Анитой, Марлоном и небольшой основной командой до поздней осени, когда небо затягивают тучи, становится ненастно и серо и меняются все цвета, а потом и до зимы, когда становится довольно мерзко, особенно если вспоминать лето. Кроме того, стало опасней. На нас насели люди из brigade des stupfiants как у местных назывался отряд по борьбе с наркотиками. Собирали доказательства, опрашивали свой поденный контингент на предмет якобы бурной активности в «Неллькоте» — не только моей и ковбоев, но и всех других потребителей stupfiants в коллективе. В октябре дом обчистили взломщики, повыносили мои многочисленные гитары. Мы бы снялись и уехали, но французские власти нас не отпускали. Нам сказали, что мы официально находимся под следствием по нескольким серьезным обвинениям, и нам пришлось явиться пред ясны очи судебного следователя в Ницце, где нам озвучили все сплетни и жалобы от обиженных или продавленных полицией стукачей из «Неллькота». Мы здорово попали. Ограничений на срок задержания во Франции практически не было, государство распоряжалось как хотело. Нас могли упечь на все месяцы, пока шло следствие, если бы доказательства показались судье весомыми и даже если бы не показались. И здесь как раз сыграла свою роль система, пока еще находившаяся в зародышевом состоянии, которую придумал наш менеджер князь Руперт Лоуэнстин. Дальше он построил для нашей защиты целую глобальную сеть из юристов, асов-законников международного уровня. А на тот момент он сумел раздобыть для нас адвоката, которого звали Жан Мишар-Пеллиссье. Выше прыгнуть было невозможно. Этот человек вел дела де Голля плюс его только что назначили кабинетным советником премьер-министра Жака Шабан-Дальмаса, который сам был его близким другом. Больше того, наш представитель состоял в должности советника по правовым вопросам при мэре района Антиба. И, как будто всего этого было мало, одаренный господин Мишар-Пеллиссье еще и водил дружбу с префектом района, то есть с начальником полиции. Нехило, Руперт, нехило. Слушания проходили в Ницце, и Руперт присутствовал в качестве переводчика. Вспоминаю, как уже после он рассказывал про то, что полиция собиралась нам вменить, и говорил, что «это кошмар». Но одновременно все было очень комично. Вообще-то не просто комично — помереть со смеху можно было, какая-то французская комедия с Питером Селлерсом, кинореприза, в которой следователь торжественно и медленно печатает протокол, пока судья напропалую перевирает все факты. Судья вбил себе в голову, что мы заправляли огромным сутенерским бизнесом и что наркота продавалась и покупалась каким-то зловещими личностями с немецким акцентом плюс вот этим вот английским гитаристом. «Он хочет знать, известен ли нам некий господин Альфонс Гуэрини». Или кто там еще, не помню. «Никогда про него не слышал». Non, il tie le connait pas. Люди, которые на нас стучали, — им приходилось украшать свои доносы идиотскими преувеличениями и собственным творчеством для удовольствия жандармерии. Так что на выходе не было ничего, кроме дезинформации. Лоуэнстину приходилось обращать внимание, что нет-нет-нет, этот человек хотел купить, а не продать, а преступники планировали обманом взять с него вдвое или втрое больше обычного. И параллельно продолжали крутиться колеса машины Мишара-Пеллиссье. Так что вместо того, чтобы загреметь в тюрьму, может, даже на несколько лет — вполне реальная перспектива, — мы с Анитой выкарабкались с грехом пополам за счет судебного соглашения, которых я за свою жизнь подписал несколько. Было вынесено постановление, по которому нам предписывалось покинуть территорию Франции до тех пор, пока мне не «разрешат вернуться», но я должен был продолжать платить за аренду «Неллькота», как бы в качестве залога, 2400 долларов в неделю.