Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Замерев, я ждал, что будет дальше.
— Я хочу дать Вам кое-какие свои пластинки.
— Они будут в полной сохранности! — заверил я.
— Нет, я хочу подарить их Вам, — с какой-то укоризной за мою недогадливость сказал он.
Мы стояли как раз под большим его портретом. Он говорил об As-dur’ной Сонате Вебера, о том, как любит ее.
— Она сыграла очень большую роль в истории музыки.
Узнавая его, люди почтительно обходили на значительном расстоянии нашу «группу».
На скорую передачу пластинок рассчитывать не приходилось — слишком он был загружен; но все-таки обещал же…
Неожиданно — это было всегда неожиданно! — зимой были объявлены два его концерта: 3-го января — Первый концерт Чайковского с Евгением Светлановым и 5-го января — сольный: Моцарт, Шуман, Прокофьев. В последний момент — редчайший случай! — Гилельс изменил программу, и на афишах значилось лишь одно имя — Моцарт. Загадочность такой перемены только подогрела и без того огромный ажиотаж вокруг этого концерта.
На симфонический я кое-как проник; на сольный же никакой надежды не было, — и за кулисами, после концерта Чайковского, я вынужден был сказать ему:
— Эмиль Григорьевич, у меня нет билета на послезавтра.
Народу было битком: люди подходили к нему, обнимали, висли на нем, с кем-то он отошел в сторону, — и на мои слова не обратил ни малейшего внимания.
В день моцартовского концерта я с утра ждал каких-нибудь известий: все-таки, бывало иногда — кто-то звонил, предлагая случайно «возникший» билет, мало ли что…
Раздался звонок. Незнакомый мужской голос:
— Можно попросить Григория Борисовича?
— Да, я слушаю.
— Здравствуйте, Гришенька! Это говорит Эмиль Григорьевич.
— !!!
Оценив, кажется, мое замешательство, он продолжал:
— Я Вам оставил пропуск на два лица на правом контроле, знаете — на лестнице, в правом углу, на Ваше имя. Так что, приходите.
Кроме «спасибо» я не мог ничего выдавить из себя, а нужно было быстро заканчивать разговор — вечером ему играть…
Меня осенило в последний момент:
— Ни пуха, ни пера, Эмиль Григорьевич!
Он будто только этого и ждал:
— Наплевать! — с удовольствием ответил он вместо традиционного «к черту».
Концерт был из тех, которые помнишь потом всю жизнь. В артистической он сказал мне:
— Эту программу я готовлю (!) для Зальцбурга.
В следующем, 1971 году, после его концерта я, как всегда, подошел к нему в артистической; в этот момент кто-то подал ему целую пачку фотографий, на которых он был снят во время репетиции с оркестром. Фотографии были великолепны, я только позавидовал. Бегло взглянув на них, он разложил их на столе (затруднявшем доступ к нему поздравляющих):
— Выбирайте, какие Вам больше нравятся…
Я вытянул ту, где хорошо видны руки, и Гилельс быстро надписал ее.
— Это в Гамбурге, — пояснил он. — Я там циклился. (Он имел в виду цикл всех концертов Бетховена).
Прощаясь, сказал:
— Надо бы встретиться, поговорить…
Он стал звонить часто. Первое время я не узнавал его голоса — все не верилось, что он мне звонит; я даже сказал ему, что мне все кажется, будто меня кто-то разыгрывает.
— На этот раз — нет, — ответил он.
Однажды позвонил:
— Что Вы делаете сегодня вечером, Гришенька? Если можете, приходите ко мне с Инночкой, — я буду один дома, — повидаемся, посидим, поговорим…
Спросил, как я «учитываю» свои пластинки, и, узнав, что у меня есть специальная тетрадь, попросил захватить ее с собой. Это, конечно, был более чем прозрачный намек — наконец-то! Народная мудрость гласит: «Обещанного три года ждут». И точно — прошло ровно три года!
Наскоро собравшись, мы отправились, предварительно заскочив в нотный магазин на Неглинной, где купили ему в подарок факсимильное издание рукописной партитуры Шестой симфонии Чайковского. Если у него этого нет, то все подходило к случаю — ведь он недавно сыграл все три концерта Чайковского. И действительно: он бережно взял в руки большущий том, полистал его немного и отложил — видимо, до более удобного времени.
Тут же сказал о Третьем концерте:
— У меня к нему совершенно особое отношение — ведь это последнее сочинение Чайковского!
На кухне усадил нас за стол, сам колдовал над кофе и держался так, будто был нашим старым, хорошим знакомым; мы совсем успокоились.
Я сказал ему, что обязательно нужно записать все концерты Чайковского.
— Ну, нельзя же все записывать, — наставительно произнес он, делая акцент на слове «все».
Потом вдруг спросил:
— Вы знаете такого художника — Дали?
И узнав, что знаем, принес показать рисунок, подаренный Сальвадором Дали.
Постепенно мы двигались в направлении кабинета. Там глаза у меня разбежались: на стене, помимо всего другого, — большая работа Фалька, на рояле — редчайшие фотографии Рахманинова, подаренные его дочерью, фотография Тосканини с дарственной надписью, цветные снимки — Гилельс на аудиенции у папы римского…
— Хотите что-нибудь послушать? — и стал долго «общаться» с проигрывателем: что-то не клеилось, — он начал заметно нервничать. Но все наладилось; поставил запись Горовица — я почему-то начисто забыл, какую: наверное, потому, что был целиком поглощен им самим и наблюдал за его реакцией… В одном месте, где Горовиц сделал какой-то «бантик», он, показав пальцем на пластинку, сказал:
— Не стесняется!
Потом сам сел за рояль — речь зашла о Бетховене — и показал то место в первой части «Лунной сонаты», где триоли восьмых (уменьшенный септаккорд) остаются «одни», без мелодического голоса, сказав, что первоначально это было изложено иначе, — он сыграл короткие арпеджио — и только потом Бетховен пришел к окончательному варианту (ломаные арпеджио). Не помню точно, но вроде бы Гилельс сам видел рукопись Бетховена.
— Это очень повлияло на меня, — заключил он.
Мы разместились на широком диване.
— Ну, давайте Вашу тетрадку.
Внимательно прочитав длинный перечень моих собственных записей, сказал:
— Я дам Вам то, чего у Вас нет.
Высокая стопа пластинок на рояле была, оказывается, предназначена мне; я получал их по одной, с необходимыми комментариями. Но этого ему показалось недостаточно, и он стал наугад вынимать пластинки из шкафа — или передавал мне, или ставил обратно.
— Вот Вам Первый концерт Бетховена, такого у Вас нет, — протянул мне пластинку, но передумал, и поставил назад.