Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он будет землю рыть до тех пор, — продолжал Палашов, — пока не достанет их всех из-под земли. Но вы же любите жену, так? Вы же для неё, чёрт возьми, туши эти телячьи ворочали? Так неужели же вам не противно, что она будет во всём этом участвовать? Вот эта рожа, — не обижайся Кирилл! — пусть и весьма приятная, но чужая, будет маячить возле неё, задавать вопросы, выпытывать, вынюхивать, допрашивать, в конце концов, пока не прознает про всех ваших знакомых, друзей, приятелей. Потом с каждым из них повторится похожая история. И скоро мы, да и они, узнаем о вас всё. И вы загремите на всю катушку только потому, что хотели накормить семью и не хотели выдавать подельников. А Наталка, ваша маленькая дочурка, будет расти в это время без вас. Будет — не будет знать, что папа уголовник, это не важно. Она без отца, без вашей поддержки. Вы не сможете из тюрьмы обеспечить её всем необходимым. А ваша жена, молодая женщина ещё, останется без мужика в хозяйстве и, извините, в постели. Да, женщины наши терпеливы, сильны, многое могут вынести, но вы только представьте себе…
Палашов смотрел всё это время на Михаила, который, очевидно, весьма ярко представил себе будущее семьи.
— Ладно, пойду я, — сказал Палашов, подходя к столу и бросая окурок в жестяную банку. — А вы, Михаил, хорошенько взвесьте всё и решите для себя, с кем вы.
И, тронув за плечо Бургасова, словно поддерживая его и передавая ему эстафету, вышел из прокуренной каморки.
* * *Евгений Фёдорович листал протокол, который подписал Глухов. Подследственный не вызывал в нём ни праведного гнева, ни презрения. Жалость тоже была неуместна. Удовлетворение дано не было. Душа осталась в каком-то неопределённом подвешенном состоянии. Может, у Бургасова всё вышло иначе?
Тут-то и подсел к нему в машину вполне себе довольный Кирилл.
— Ну как?
— Да. Их было четверо. Один — наш с тобой старый знакомый. Вышел полтора года назад.
— Кто?
— Чернов.
— Этот теперь опять надолго загремит. Ему, как Евграфову, не отделаться пятью годами. Ну что, полетели? А то ласточка моя уже заждалась.
— Всегда готов.
Мужчины пустились в обратный путь.
— Ты куда, когда вернёмся? — поинтересовался Кирилл.
— Надо бы на рынок, но, боюсь, он уже закрылся. Схожу домой к пострадавшей. Будем составлять список, кого она в тот день видела на рынке. Свидетеля надо найти. Кто-то ведь распустил слухи, что это соседка-конкурентка её пожгла. Из тех, кого опросили, никто ничего не видел. Потом насяду на соседку. В больницу бы ещё надо. Парня моего пора бы выписать на похороны. Кабы чего не упустить при этом.
— Спасибо, что помог с Евграфовым.
— Да не за что. Мужик наконец осознал положение.
— Вруби какой-нибудь музон, что ли.
— Всё в твоих руках. Ты же напротив бардачка с кассетами сидишь.
Кирилл открыл кассетную колыбель и, покопавшись в ней изрядно, извлёк старенький альбом группы «Лесоповал»33.
Услышав блатную тему, Палашов подумал: «Хорошо, что не Патрисия Каас и не Иванов. А вообще, неплохо бы пообедать!»
XIIВечером Палашов нашёл-таки время вернуться к Ване, но сначала сменил повязку в процедурном кабинете. Эта его рана, эдакое московское «знай наших», немного затянулась. «На живых всё заживёт», — думал мужчина, не замечая смущённую улыбку молодой медсестры. И только, когда она завязывала ловко накрученный бинт, бросил на неё горячий задумчивый взгляд, но, увидев вместо желанного лица другое, пусть даже очень приятное, взгляд его мгновенно потух.
— Один взгляд на вас дарует исцеление, — подбодрил он девушку, смутив её ещё сильнее.
Весь день он старательно гонял от себя мысли о Миле. Да напрасно. Она словно проникла ему в кровь, как, например, кислород, и неслась по ручейкам и рекам организма, и каждый раз, когда проталкивалась через шлюз, сердце, в его сознании мелькали отрывки воспоминаний: то её бедро вместо ноги Кирилла, то руки, когда в действительности это были руки медсестры, то слёзы, когда он слышал погромыхивание запускающегося кассетника магнитолы. «Тоска, тоска сердечная, продольно-поперечная».
Настоящим испытанием стало для него снова увидеть Ванечку, теперь, когда Палашов смотрел на него совсем другими глазами. Теперь мужчина знал, кого ласкали эти руки перед смертью, с кем дышали одним воздухом эти лёгкие, чьи соки смешивались с соками этих губ, ныне иссушенных и лишённых всякой жизни, в кого верило и на кого надеялось это замершее навеки сердце.
Когда Палашов взял Ванину руку, чтобы срезать с неё пару ногтей, ему показалось, что он держит собственную мёртвую руку, и ему пришлось сделать усилие над собой, чтобы тут же не отбросить её с глухим рыком. Швы на местах вскрытия отпечатались в его сознании. Ему было тяжело вдохнуть через омертвевшие дыхательные пути.
«Почему я жив, а ты мёртв? Нету в целом мире справедливости. Что лучше мне: помнить тебя и Милу, вас с ней, или забыть? Отринуть эти гнетущие воспоминания? А ведь надо помнить тебя. Помнить и благодарить».
Ему невыносимо захотелось что-то изменить, как-то отрезать от себя это состояние, разрушить эти неведомо как создавшиеся узы, колотить что-нибудь кулаками, пока останется только боль в руках. Сколько раз она его уже спасала — тупая физическая боль!
Наперекор вере в Милу, в каждое сказанное девчонкой слово, он собирал с мёртвого Ванечки материал для последующего исследования ДНК с целью подтвердить его отцовство. И делал он это не для следствия, а исключительно в собственных интересах. Поэтому он делал это сам, и не хотел, чтобы хоть одна живая душа знала об этом. Вот только не плод ли его фантазии — ребёнок?
Пришибленный он шёл потом по улице, и ноги сами вели его к площади Ильича, на которой стоял всамделишный скульптурный Ильич, где на углу, образованном улицей Толстого, находилась в маленьком одноэтажном домике парикмахерская, в которой он обычно стригся. Там он безжалостно велел Марии, а была её смена, избавить его от кудрей. Вернувшись