Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я с открытым ртом выслушал эту речь, готовый аплодировать и орать, как безумный, «Браво!».
— За Бога, который есть для Себя Самого, но которого нет для других, — сделав глоток, Иона моментально сбросил с себя маску гордеца и пересел на соседний стул, снова уронив голову на стол.
Вот это представление, подумал я, дух захватывает, а святоша-то настоящий артист. Все мои страхи улетучились, и я ощущал себя сидящим на удобном, обитом бархатом кресле в ложе бенуара.
Новый Иона «вышел на сцену» с преданно-умильной физиономией; рот глуповато приоткрыт, взгляд направлен вдаль, на кого-то невидимого, но существующего в сознании его, и в мыслях, и в сердце. Голосом, наполненным неподдельным обожанием, он сообщил мне, невежественному глупцу, о своих претензиях ко второй заповеди:
— Не кумиром ли для христиан является Иисус, Сын Божий, но на сам Бог, и вообще сын ли он Его? Тоже вопрос. Да и, сотвори я себе идола, чей портрет повешу в спальне, затмит ли он Господа Бога, как ни нагружай я его регалиями величия, не сверкать им ярче и сильнее Славы Божьей. Тогда есть ли чего бояться Богу, чтобы запрещать сынам Его смотреть с детской непосредственностью не только на Отца Небесного, но и еще на кого-то или что-то, что нашло отклик в их мятущихся, несовершенных сердцах? А возведи я на пьедестал супругу или любого другого достойного человека, что талантом и качествами превосходит меня, разве не буду я через Дитя, возносить его Родителя, как через прославление Христа отдают свою любовь Господу Богу, Отцу его Небесному?
Я поднимаю чашу за Всемогущего Создателя, прощающего самому Себе собственный культ.
Он поднял «Грааль» в сторону невидимого кого-то и сделал глоток, причем мне подумалось, что, обращаясь к Богу, пил Иона не за его здоровье, но мизансцена, как и реплика, была хороша, и я искренне, от души похлопал, а «актер» поклонился (опять же не мне) и сменил место «дислокации».
Пока он готовился, я, воспользовавшись антрактом, раздумывал, как падре будет изображать человека, без умолку и толку поминающего Господа Бога, при том, что в желудке его становилось все больше красного кагора.
То, что «выдал на гора» талант священника, привело меня в полный восторг — при отсутствии внешних изменений, как это было с гордецом, его поза, готовая согнуть тело в подобострастном поклоне для челобития, и пальцы, скрюченные наготове для наложения креста, как и губы, шевелящиеся, словно два червяка в постоянном поминании Имени Всевышнего. Что могло быть великолепнее подобной метаморфозы?
— Господь дал нам возможность обращаться к нему и тут же запретил делать это слишком часто, не объясняя резонов к этому. Дитя, без конца обращающееся к матери, рискует вызвать ее гнев своей назойливостью, но Бог не гневается, Он любит, человек, не знающий чего-либо, без умолку расспрашивающий мудреца, способен расстроить его, но Бог не расстраивается, Он любит, «влюбленное сердце» не сводит глаз с предмета обожания, чем смущает партнера, но Бог не смущается, Он любит. Отчего же запретным становится Имя Его, многократно повторенное, даже если на произнесение его не имелось достаточно нужды?
Я поднимаю чашу за Бога, который не сказал нам своего Имени истинного, дабы пощадить наши тела, но запрещает взывать к Нему по нашему желанию, дабы спасти души.
Иона взглянул на меня с такой улыбкой, что если у Лукавого имеется земная ипостась, сейчас она проявилась на моих глазах. Моноспектакль под названием «Вечеря» был в самом разгаре, скудость декораций компенсировалась игрой актера с лихвой. Представленные публике грешники вызывали понимание, сочувствие (в некотором смысле) и желание аплодировать их позиции. Я даже подумал, не богохульство ли устраивать подобный перформанс в стенах, пропитанных совершенно иной, даже противоположной по знаку идеологией. Сам Иона, продолжая в соответствии с режиссурой спектакля возлияния, порозовел, и легкая испарина стала все чаще появляться на его «мужественном» лбу во время декламации текста.
Четвертый грешник оказался обладателем детского, кукольного личика с оттопыренной от обиды губой, глазами, полными слез, и немного истеричными нотками в голосе. Он сперва ерзал на стуле, а затем, не переставая отправлять указательный палец в левую ноздрю, хныкая, поведал следующее:
— Что, если не вижу я в отце своем ничего, кроме выползшего из норы зверя, злобно щурящегося на мир в поисках жертвы, а в глазах матери чернота омута повиновения отражает мое испуганное детское лицо и сломанную судьбу? Бог будет настаивать в этом конкретном случае на моем почитании родителей, коих, заметьте, я не выбирал?
Как поселить в сердце любовь к тому, кто ее усиленно топтал с того самого момента, как назвался отцом, и как простить ту, что молчанием и страхом предала плод свой, вскормленный и выношенный собственною плотью?
Я поднимаю эту чашу за Бога, самого лучшего отца, который сам не имел родителей.
Он выпил, закашлялся и неожиданно разрыдался, вытирая мокрые щеки пухлой ладошкой. Ну как такого обделить бурными и продолжительными аплодисментами? Иона же, «перепрыгнув» со стула на стул, принял вид делового, весьма озабоченного человека, наморщил лоб, нахмурил брови, глаза его остановились, боясь потерять ход мысли, не дающей покоя много дней. Руки священник устало положил на стол, сгорбился, будто ноша его, тяжкая и без того, не оставляет спину и плечи ни на минуту:
— Я могу, конечно же, представить себе, как Господь Бог, Всевидящий и Вездесущий, не только раскручивает галактики и наполняет светом квазары, но при этом еще успевает отслеживать наступление дня субботнего на крошечной планете в соответствии с заведенным тамошними обитателями календарем и делать записи в своем «ежедневнике», в графе «Наказания», о нарушивших сию заповедь. Возможно, я достиг того искусства, когда нахожу в себе силы думать о Боге, не отрываясь от трудов праведных, и отдельно выделенный промежуток между пятницей и воскресеньем (кстати, в этот момент бытия сам Бог не отдыхает, а продолжает осуществлять свою небесную механику) мне абсолютно не нужен для вознесения должного Творцу.
Я поднимаю чашу