Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Секретный агент с безупречным произношением и в безукоризненной английской одежде ни разу не признался, что говорит по-французски, хотя Йоссарян готов был поклясться, что тот говорит, да еще к тому же умеет читать чужие шифры.
Йоссарян немного и очень плохо умел говорить по-французски, но решил не соваться в чужие дела. Он опасался что-нибудь переврать. Кто знает? Не исключено, что ошибка в переводе может привести к предъявлению ему обвинения в занятиях медицинской практикой без лицензии. Йоссарян знал, о себе он точно знал, что если бы ему в его возрасте пришлось когда-нибудь терпеть подобное в течение четырех или четырнадцати дней для того, что потом прожить Бог его знает какую малость с голосовыми связками или без них, то он, как ему казалось, стал бы возражать. Он бы предпочел отказаться. В конце концов, все было элементарно. Просто он больше не мог выносить боль бельгийца.
Он собирался во что бы то ни стало бежать от нее.
Йоссарян был человеком мнительным и знал об этом. Через день он осип.
— Что с вами такое? — озабоченно бросила медицинская сестра Макинтош на следующее утро, явившись на работу, наложив на лицо косметику, поправив швы на своих бесшовных чулках и уже потом в лучшем своем виде заглянув к нему в палату, чтобы убедиться, что с ним все в порядке. — У вас что-то с голосом. Почему вы не едите?
— Я знаю. Я охрип. Сейчас я есть не хочу. Я не знаю, почему я так хриплю.
У него не было температуры, он не испытывал никаких физических неудобств, вызванный к нему ухогорлонос не обнаружил никаких видимых следов воспаления в его ушах, горле или носу.
На следующий день у него заболело горло. Он чувствовал, что у него там образовалась опухоль и ему стало трудно глотать, и по-прежнему нигде у него не обнаруживалось ни следа инфекции или нарушения, и он ни минуты не сомневался в том — как ни минуты не сомневался он и во всем остальном, — что если задержится здесь еще немного и не уберется из больницы к чертям собачьим, то вскоре и его гортань будет пожрана злокачественной опухолью.
Медицинская сестра Мелисса Макинтош была убита горем. Он заверил ее в том, что в его решении не было ничего личного. Он галантно пообещал пригласить ее вскоре в хороший ресторан, и в Париж, и во Флоренцию, и, может быть, в Мюнхен, чтобы побродить по магазинам и прикупить кружевного нижнего белья, если они увидят, что между ними сложились хорошие отношения, и если она не будет возражать против того, что частные детективы будут повсюду следовать за ними. Она думала, что он шутит, говоря о частных детективах, и сказала, что будет скучать без него. Он любезно ответил, что не даст ей для этого ни малейшей возможности, и, искренно глядя в ее голубые серьезные глаза и тепло пожимая на прощание ее руку, задавал себе вопрос: возникнет ли у него когда-нибудь желание увидеть ее еще раз.
Я родился сильным и бесстрашным. И по сей день, кажется, я не знаю, что такое бояться другого человека. Своими мускулами, крепкими костями и широкой грудью я обязан не тому, что мальчишкой увязывал в кипы старые газеты и таскал тяжести на отцовском складе старья. Если бы я не был сильным, он бы не заставлял меня делать все это. Он заставил бы меня вести бухгалтерию и быть на побегушках, как заставил моих сестер и старшего брата Айру. Нас в семье было четверо братьев и две сестры, а из братьев я по возрасту был вторым с конца. Моя мать всем говорила, что не видела младенца сильнее меня и с таким волчьим аппетитом. Она с трудом двумя руками оттаскивала меня от своей груди.
— Как Геракл в своей колыбели, — сказал как-то раз Сэмми Зингер.
— Кто?
— Геракл. Младенец Геракл.
— Ну и что твой Геракл?
— Когда он родился, ему в колыбель наслали пару больших змей, чтобы его убить. А он задушил их — каждую одной рукой.
— Все это враки, умник.
Малютка Сэмми Зингер знал много таких вещей, даже когда мы были еще совсем мальчишками и учились в третьем или четвертом классе. Все мы писали сочинения по «Тому Сойеру» и «Робинзону Крузо», а он писал по «Илиаде». Сэмми был умный, а я был смышленый. Он вычитывал обо всем в книгах, а я обо всем догадывался своей головой. Он хорошо играл в шахматы, а я — в картишки. Я перестал играть в шахматы, а он продолжал проигрывать мне деньги в карты. Так кто из нас был смышленее? Когда мы пошли на войну, он пожелал стать летчиком-истребителем и выбрал авиацию. Я выбрал наземные войска, потому что хотел драться с немцами. Я надеялся стать танкистом и мчаться прямо сквозь их полчища. Он стал хвостовым стрелком-пулеметчиком, а я оказался в пехоте. Один раз его сбили, он упал в воду и вернулся домой с медалью; я попал в плен, и меня держали там до конца войны. Может быть, смышленее все же был он. После войны он поступил в колледж, и правительство платило за его обучение, а я купил лесной склад за городом. Я купил участок под застройку и построил наудачу дом на паях с некоторыми из моих заказчиков, разбиравшихся в строительстве лучше меня. Я больше разбирался в бизнесе. Получив прибыль от этого, следующий дом я уже построил один. Я обнаружил, что существуют кредиты. Мы на Кони-Айленде не знали, что банки сами так и рвутся давать деньги в долг. Он бегал в оперный театр, а я ездил стрелять утку и канадского гуся с местными водопроводчиками и банкирами-янки. Пленным в Германии я каждый раз, когда меня переводили на новое место, волновался, что будет, когда новые охранники по моему личному знаку узнают, что я еврей. Я волновался, но я не помню, чтобы я когда-нибудь испытывал страх. Каждый раз, когда меня переводили в новый лагерь, все глубже и глубже в страну, все ближе к Дрездену, я обязательно находил способ сообщить им об этом прежде, чем они дознаются сами. Я не хотел, чтобы они подумали, будто я от них что-то скрываю. До тех пор, пока Сэмми не спросил меня об этом позднее, мне даже и в голову не приходило, что они могут плюнуть мне в лицо, или размозжить мне череп прикладом, или просто отделить меня своими винтовками и штыками от остальных, отвести в лесок, а там заколоть или пристрелить. Ведь почти все мы тогда были совсем мальчишками, и я говорил себе: пусть они задираются или издеваются надо мной какое-то время, но в конечном счете мне, может, придется свернуть пару челюстей и отучить их от этого. Я никогда не сомневался, что мне это по силам. Я был ЛР, Льюис Рабиновиц с Мермейд-авеню на Кони-Айленде в Бруклине, Нью-Йорк, и я ни секунды не сомневался тогда в том, что непобедим и мне удастся все, что я захочу сделать.
Я всегда так думал, с самого детства. С самого начала я был крупным и сильным, с громким голосом, а чувствовал я себя еще больше и сильнее, чем был на самом деле. В школе я своими глазами видел, что в старших классах есть ребята покрупнее меня, а может, они были и посильнее, но я этого никогда не чувствовал. И я никогда не боялся парней из тех немногих итальянских семей, что жили по соседству с нами, всех этих Бартолини и Паламбо, о которых остальные и говорить-то побаивались, выйдя за двери своего дома. Ходили слухи, что они, эти итальяшки, носят ножи. Я этого никогда не видал. Я к ним не лез, и они меня не трогали. И никто другой меня не трогал, насколько мне было известно. Правда, однажды один из них сунулся. Тощий такой парень постарше меня — из восьмого класса; я после ланча сидел на тротуаре напротив школьного двора и ждал, когда откроются двери и начнутся занятия, а он шел, вихляясь, мимо и нарочно наступил мне на ногу. У него на ногах были тенниски. Нам не разрешали приходить в школу в теннисках, мы их надевали только на физкультуру, но все эти Бартолини и Паламбо носили их, когда хотели. «Ага», — сказал я сам себе, когда увидел, что что-то затевается. Я наблюдал, как он приближается ко мне. Я видел, как он повернул в мою сторону с вредным и невинным видом. Я не заметил, как моя рука метнулась, ухватила его за коленку и сжала, не очень сильно, а так, чтобы удержать его на месте, когда он попытался высвободиться и идти дальше, даже не взглянув на меня, словно у него было право, словно меня там и не было. Он здорово удивился, когда увидел, что я его не пускаю. Он попытался напустить на себя крутой вид. Нам не было и тринадцати.