Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идут к вам два разговора, жаждущие вашего лицезрения. Удостойте их своего приятия. Они уже прежде рождения своего определены доброму вашему духу. Почтение мое к человеколюбному и кротчайшему батюшке Вашему, усердие мое к Вам и доброжелательство к целой фамилии Вашей приносит оные. Душа есть mobile perpetuum – движимость непрерывная. Крылья ее есть мысли, мнения, советы; она или желает чего, или убегает от чего; желая, любит, убегая, боится. Если не знает чего желать, а от чего убегать, тогда недоумевает, сомневается, мучится, сюда и туда наш шарик качается, мечется и вертится, как магнитная стрела, доколь не устремит взор свой в дражайшую точку холодного севера.
Так и душа, наконец, когда нашла того, кого нигде нет и везде есть, счастлива. Сей один довлеет ее насытить, а без сего глотает воздух с поедающим все дни жизни своей землю змием.
Мнения подобны воздуху, он между стихиями не виден, но тверже земли, а сильнее воды; ломает деревья, низвергает строения, гонит волны и корабли, ест железо и камень, тушит и разъяряет пламень.
Так и мысли сердечные – они не видны, как будто их нет, но от сей искры весь пожар, мятеж и сокрушение, от сего зерна зависит целое жизни нашей дерево; если зерно доброе – добрыми (в старости наипаче) наслаждаемся плодами; как сеешь, так и жнешь.
Весьма я рад буду, если сия книжечка в прошении только нескольких дней скуки послужит, но как я доволен, если она хоть в капле внутреннего мира поспособствует. Вседражайший сердечный мир подобен самым драгоценным камушкам: одна крошечка цену свою имеет, если станем его одну каплю щадить, только можем со временем иметь целую чашу спасения.
Разлив мысли наши по одним наружным попечениям, и не помышляем о душе, не рассуждая, что от нее всякое дело и слово проистекает, а если семя злое, нельзя не последовать худым плодам, все нас сирых оставит, кроме сего неотъемлемого сокровища.
Представьте себе смесь людей во всю жизнь, а паче в кончину лет своих, тоскою, малодушием, отвержением утех, задумчивою грустью, печалью, страхом, среди изобилия отчаянием без ослабления мучащихся, и вспомните, что все сие зло и родное несчастие родилось от преслушания сих Христовых слов: «Ищите прежде Царствия Божия…» «Возвратись в дом твой…» «Царствие Божие внутри вас есть…» «Омой прежде внутренность стакана…»
Но благодарение Всевышнему за то, что никогда не бывает поздний труд в том, что для человека есть самонужнейшее.
Царствие Божие вдруг, как молния, озаряет душу, и для приобретения веры надобен один только пункт времени.
Дай, Боже, вам читать слово Божие со вкусом и примечанием, дабы исполнилось на вас: «Блаженны слышащие слово Божие и хранящие». Другой разговор[150] скоро последует. А я пребуду,
милостивый государь,
Вашего благородия покорнейший слуга,
любитель священной Библии,
Григорий Сковорода.
Лица: Афанасий, Иаков, Лонгин, Ермолай, Григорий
Григорий. Перестаньте, пожалуйста, дорогие гости мои! Пожалуйста, перестаньте шуметь! Прошу покорно, что за шум и смятение? Один кричит: «Скажи мне силу слова сего: знай себя». Другой: «Скажи мне прежде, в чем состоит и что значит премудрость?» Третий вопиет: «Вся премудрость – пустошь без мира». Но знает ли, что есть мир? Тут сумма счастия.
«Слыхали ль вы, братья, – четвертый, вмешавшись, возглашает, – слыхали ль вы, что значит египетское чудовище, именуемое сфинкс?» Что за срам, думаю, что такого вздору не было и в самом столпотворении. Сие значит не разговор вести, но, поделавшись ветрами, вздувать волны на Черном море. Если же рассуждать о мире, должно говорить осторожно и мирно. Я мальчиком слыхал от знакомого персианина следующую басенку.
Несколько чужестранцев путешествовали в Индии. Рано вставали, спрашивали хозяина о дороге. «Две дороги, – говорил им человеколюбивый старик, – вот вам две дороги, служащие вашему намерению: одна напрямик, а другая с обиняком. Советую держаться обиняка. Не спешите и далее пройдете, будьте осторожны, помните, что вы в Индии». «Батюшка, мы не трусы, – вскричал один остряк, – мы европейцы, мы ездим по всем морям, а земля нам не страшна, вооруженным». Идя несколько часов, нашли кожаный мех с хлебом и такое ж судно с вином, наелись и напились довольно. Отдыхая под камнем, сказал один: «Не даст ли нам Бог другой находки? Кажется, нечтось вижу впереди по дороге, взгляните, по ту сторону бездны чернеет что-то…» Один говорит: «Кожаный мешище»; другой угадывал, что обгорелый пнище; иному казался камень, иному город, иному село. Последний угадал точно: они все там посели, нашедши на индийского дракона, все погибли. Спасся один, находясь глупее, но осторожнее. Сей по неким примечаниям и по внутреннему предвещающему ужасу притворился остаться за нуждою на сей стороне глубочайшей яруги и, услышав страшный умерщвляемых вой, поспешно воротился в сторону, одобрив старинных веков пословицу: «Боязливого сына матери плакать нечего».
Не спорю: будь сия басня недостаточною, но она есть чучело, весьма схожее на житие человеческое.
Земнородный ничем скорее не попадает в несчастие, как скоропостижною наглостью, и скажу с приточником, что бессоветием уловляются беззаконные, есть бо крепки мужу свои уста, и пленяются устами своих уст. Посмотрите на людскую толпу и смесь, увидите, что не только пожилые, но и самые с них молодчики льстят себе, что они вооружены рогом единорога, спасающим их от несчастия, уповая, что как очам их очки, так свет и совет не нужен сердцу их.
Сия надежда сделала их оплошными, наглыми в путях своих и упрямыми.
А если мой молокососный мудрец сделается двух или трех языков попугаем, побывав в знатных компаниях и в славных городах, если вооружится арифметикою и геометрическими кубами, пролетев несколько десятков любовных историй и гражданских и проглянув некоторое число коперниканских пилюль? Во время оно Платоны, Солоны[151], Сократы, Пифагоры, Цицероны и вся древность суть одни только мотыльки, над поверхностью земли летающие, в сравнении нашего высокопарного орла, к неподвижным солнцам возлетающего и все на океане острова пересчитавшего. Тут-то выныряют хвалители, проповедующие и удивляющиеся новорожденной в его мозге премудрости, утаенной от всех древних и непросвещенных веков, без которой, однако, не худо жизнь проживалась. Тогда-то уже всех древних веков речения великий сей Дий[152] пересуживает и, будто ювелир камушки, по своему благоволению то одобряет, то обесценивает, сделавшись вселенским судьею. А что уже касается Моисея и пророков – и говорить нечего; он и взгляда своего не удостаивает сих вздорных и скучных говорунов; сожалеет будто бы о ночных птичках и нетопырях, в несчастный мрак суеверия влюбившихся. Все то у него суеверие, что понять и принять горячка его не может. И подлинно: возможно ли, чтоб сии терновники могли нечто разуметь о премудрости, о счастии, о душевном мире, когда им и не снилось, что Земля есть планета, что около Сатурна есть Луна, а может быть, и не одна? Любезные други! Сии-то молодецкие умы, плененные своими мнениями, как бы лестною блудницею, и будто умной беснующиеся горячкою, лишенные сберегателей своих, беспутно и бессовестно стремятся в погибель. Портрет их живо описал Соломон в конце главы 7-й в «Притчах» от 20-го стиха. С таковыми мыслями продолжают путь к старости бесчисленное сердец множество, язвою своею заражая, нахальные нарушители печати кесаря Августа: «Спеши, да исподволь»[153]. Ругатели мудрых, противники Бога и предкам своим поколь, вознесшись до небес, попадутся в зубы мучительнейшему безумию, у древних адом образованному, без освобождения, чтоб пополнилось на них: «Видел сатану, как молнию…» Да и кто же не дерзает быть вождем к счастию? Поколь Александр Македонский вел в доме живописца разговор о сродном и знакомом ему деле, с удивлением все его слушали, потом стал судейски говорить о живописи, но как только живописец шепнул ему в ухо, что и самые краскотеры начали над ним смеяться, тотчас перестал. Почувствовал человек разумный, что царю не было времени в живописные тайны вникнуть, но прочим Александрового ума недостает. Если кто в какую-либо науку влюбился, успел и прославился, тогда мечтает, что всякое уже ведение отдано ему за невестою в приданое. Всякий художник о всех ремеслах судейскую произносит сентенцию, не рассуждая, что одной науке хорошо научиться едва достанет век человеческий.