Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, Джанга был умел в отыскании того, что помещало бы Татхагате следовать своим путем. В чем он видел зло?.. А в том, что сын царя сакиев не почитал браминов, бывало, и говорил во вред им, правда, теперь уже не так резко и горячо, как прежде. Вот недавно выступил против жертвоприношений Богам, утверждал, что всякая тварь на земле имеет свое место и никто не вправе мешать ей занять его. Он говорил о нарушаемости земных устроений, которая есть зло, только в согласии с сущим должен находить удовлетворение всяк живущий…
Это было не в утверждение брахмановских устоев, надламывало их, и Джанга не мог стерпеть и обрушил гнев на посмевшего нарушить святые законы. Он знал, что во гневе человек так же далек от истины, как желторотый птенец от высокого неба. Но не мог сдержаться, и так уже долго терпел и сторонился Татхагаты и все против него направлял издалека, и можно было подумать, что наущал не он, а кто-то другой. Вот ведь как, долгое терпение не затвердело, размягчилось вдруг, выплеснулось наружу. Плохо!.. Уж он-то понимал, что плохо. Да что проку! Хорошо, если бы Татхагата возвысил голос, но тот молчал и был спокоен, а когда Джанга обессиленно поник, высказав все, что накопилось, ушел… Джанга посмотрел вслед ему, краем глаза заметил, что люди начали расходиться, стараясь не глядеть на него, не сохранившего лица. Вот за такое несохранение Джанга в своей ненависти достиг истой высоты, большее ее уже ничего не могло быть.
Татхагата любил слушать, как поют небесные птицы — гандхвиры[33], бывало, едва солнце высвечивало розоволико краешек неба, он уже стоял близ монашьего жилища, а то и близ пещеры, где отдыхал, и смотрел в небо, он видел то, что другим было не по силам, перед ним открывалось нечто необозримое, совсем другие миры, где не было ничего явственно обозначенного, а все смутно угадывалось, облик ли чей-либо, изглубленность ли в пространстве. Он со вниманием относился к примеченному и нередко говорил что-то не совсем ясное ему самому, а вернее, той его части, которая от земли. Но неясность не приводила ни к чему смущающему, а даже высвечивала все, что он хотел бы сказать. Он жил той и этой жизнью и еще десятками других жизней, и все они были исполнены особенного смысла. Татхагата, проникающий в небесные миры, был подобно своему земному отражению немногословен, сдержан и спокоен, но эти свойства характера там несли особенную мету, некую возвышенность и одухотворенность, ее не отыскать среди людей, так это удивительно и чисто. Гандхвиры часто сопровождали Татхагату во время небесных путешествий и были вполне осязаемы, про них можно сказать, что рождаются на земле, но это касается их смысла, а не звучания, тут все иное: и мелодичность, и трепетность, и ощущение покоя, истекающего от них, сильное и яркое.
В небесных путешествиях Татхагата встречался не только с теми, кто дорог ему и близок, с духами прежде знаемых людей, с архатами и повелителями миров, благоволящими ему, а и с теми, кто просил у него защиты от напасти, преодолеть которую им самим, рожденным в мире без форм, было не по силам, и с тенями тех, кто не приемлет его, с тенями асуров и ракшасов. Случалось, перед ним промелькивало нечто, напоминающее Мару. Но эти, отвратившиеся от него, не могли причинить ему неприятности. Они были бессильны в неземных мирах, тут Татхагата являл собой то, отчего исторгалось и к чему влеклась благость. Он ходил по небесным мирам, а может, даже так — воспарял, и в каждом воспарении наблюдал доброе и светлое, но это не имело каких-либо определенных черт, вот вроде бы и общается с кем-то, а не скажет, с кем, все смутно, диковинно, чудно… И лишь однажды при встрече с матерью он ясно понял, кто перед ним, это понимание шло скорее от земной его сути, не от небесной, дух, в ком воплотилась мать, проявлял к нему особенную нежность. Благодатный спустился на землю, но и тут ощущал присутствие духа, мягкость и доброту его.
Татхагата любил путешествовать и по земле, он и ученикам наказывал не задерживаться на одном месте, чтобы не оскудевало душевное, от благости, начало в человеке, чтобы не растеривал он в себе нечто мягкое и сердечное, не утомлял душу ленью и безделием. Татхагата не однажды ходил через пустыню Санди в те страны, что лежат за нею. Он бывал мучим жаждой и жарой, тело, покрытое желтым рубищем, делалось угольно-черным, а глаза, обычно блещущие голубизной, точно бы затемневали. По многу дней он не видел в большом неподвижном небе ни одной птицы, приходила мысль об этой неподвижности, и он, всегда ратующий за успокоенность и воспринимающий чуть приметное движение с настороженностью, хотя бы это было лишь шевеление ветвей в деревьях, тут не умел разглядеть и намека на тихую умиротворенность, в неподвижности ее не ощущалось, обозначалось другое: дремлющее стремление к разрушению, которое часто и происходило, когда все в пустыне страгивалось, песок оживлялся, опутывался вокруг ног и трудно было сдвинуться с места… Упадала темнота, от былой неподвижности неба не оставалось и следа, там все сталкивалось, разбивалось, текло… Однако ж не разу в нем не то что в душе, это просто невозможно, дух его во всякую пору, не ропща и не ища благополучия, оставался тверд и спокоен, а и в теле, которое бывало порой сильно измучено, и живого места не углядишь, сплошь в болячках и ссадинах, не возникало желания все бросить и не подвергаться лишениям, найти уголок поуютней и проводить там время с учениками, неторопливо раскручивая нить разговора и не думая про то, что на земле так мучительно и горько и суляще погибель живому. Нет, у него ни разу не возникало такого намерения, да и не могло возникнуть, ум и тело его, а не только дух, освободились от желаний. Он ступил на тропу Бодхисатвы, а не Будды, хотя это было бы проще: найдя тропу к освобождению, ничего больше не держать в голове, думать лишь о себе, о собственном спасении, о пребывании в Нирване. Но