Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напуганные тем, что происходит в Советском Союзе, храня память о пережитом во время их летнего пребывания в 1936 году, Эльза и Арагон перестали навещать Москву, предпочитая остаться без кремлевского комфорта, но и без сильных потрясений. Резко сократилась, а затем и вовсе прекратилась почтовая связь, особенно редкими стали письма из Москвы в Париж. Сестры почти ничего не знали друг о друге. Но все же дошло известие из Парижа — о том, что Арагоны скрепили, наконец, свой союз официально — в мэрии парижского первого района. Это произошло 28 февраля 1939 года, когда Лиля уже начала выходить из транса, но переживала острейший душевный кризис, все еще подавленная свалившейся на нее бедой.
Домашний праздник, однако, устроила не она, а Елена Юльевна, продолжавшая жить отдельно, чтобы никого не стеснять и не лишиться своей независимости. Для нее была снята комната в Хлебном переулке, в бывшей квартире Краснощекова. Еще одну комнату снимал молодой поэт Михаил Матусовский, тогда студент Литературного института, но уже принятый в члены Союза писателей, что означало официальное признание. Благодаря тому, что ближайшим соседом по квартире оказался литератор, мы имеем теперь его, пусть и очень скупые, воспоминания о том торжестве.
Когда-то Елена Юльевна на дух не принимала ни самого Маяковского, ни его поэзию, считая поэта виновником горькой судьбы своих дочерей. Но сталинская резолюция и все то, что последовало за ней, в корне изменило ее взгляды. Теперь оказалось, что она Маяковского «всегда обожала», а поэтом он был, само собой разумеется, лучшим из лучших. Старшая дочь (опять-таки оказалось) знала кого любить, а теперь вот и младшая — тоже не промах…
По случаю ее свадьбы «с замечательным французским поэтом», как он был по достоинству аттестован тещей, Елена Юльевна накупила провизии, испекла торт и позвала на торжество Лилю, которая тоже приехала «со всякой всячиной» — отмечать радостное событие. Юный соседский поэт, пока лишь подававший надежды, хоть и с корочкой члена Союза, был тоже допущен к столу, но подробности (он честно в этом признался почти полвека спустя) в его памяти не сохранились — осталась лишь Лиля. Только она… «Если бы я писал портрет этой женщины, — вспоминал Матусовский, — прежде всего надо было изобразить глаза — огромные, внимательные, ободряющие, насмешливые, умные. Сколько бы я ни подыскивал прилагательных, все равно не смог бы передать всю их выразительность и переменчивость».
Как видим, внешне ничего не изменилось — и глаза остались теми же, и манера держаться, и чувство своей значительности, которому не могли помешать никакие невзгоды. Она делала свое дело — в тех пределах, которые остались доступными для нее. Архив Маяковского все еще принадлежал ей. Разбирая его, она нашла неопубликованные стихи, послала их Эльзе. Тогда еще это почему-то не возбранялось — несколько лет спустя за самовольную «передачу» на Запад любых произведений и рукописей уже «клеили» статью Уголовного кодекса со всеми последствиями, которые из этого вытекали.
Вероника Полонская играла уже в другом театре и была женой другого человека — актера Дмитрия Фивей-ского (я видел их обоих один-единственный раз — в поставленных Андреем Лобановым горьковских «Детях солнца»). Ее отношения с Лилей — не очень близкие, но достаточно ровные — остались такими же, и она охотно откликнулась на просьбу Лили написать свои воспоминания о Маяковском по еще не совсем остывшим следам. Нора сделала это и отдала написанное на прочтение Лиле: в ее праве быть первым редактором и первым цензором всего, что пишется о Маяковском, Полонская не сомневалась.
Воспоминания Лиля одобрила, сделала лишь несколько небольших замечаний, а на полях тех страниц, где идет рассказ о последних минутах Маяковского, сделала пометку о том, что устно Нора рассказывала ей об этом несколько иначе. Как именно? Об этом в пометках не сказано ничего. Нора же утверждала впоследствии, что расхождений между устным рассказом и ее письменным текстом нет никаких. Во всяком случае, благодаря Лиле мы имеем теперь очень ценное мемуарное свидетельство из первых рук.
Этот уникальный документ пролежал в заточении тридцать пять лет, прежде чем интервьюировавший Полонскую журналист Семен Черток, эмигрировав в Израиль, не опубликовал их фрагменты на Западе. Наконец, прошло еще почти двадцать лет, наступила другая эпоха, и лишь тогда полная версия воспоминаний Вероники Полонской была издана в России.
У Осипа, который еще совсем недавно был завален работой, становилось ее все меньше. Он печатал статьи о Маяковском — главным образом, в провинциальных газетах, — сделал инсценировку одной повести для детского театра, написал для Льва Кулешова — и то в соавторстве — сценарии двух (увы, вполне посредственных) фильмов.
Не будь «своего» Кулешова, не было бы, наверно, даже и этого. В деньгах семья не нуждалась: издания стихов Маяковского вполне обеспечивали ей ту самую «сносную жизнь», о которой просил поэт в предсмертном письме. Но зарабатывать лишь от случая к случаю — это было для Осипа весьма нелегко. Единственно твердый, хотя и крохотный, заработок давал студенческий литературный кружок, который он вел… в юридическом институте.
Февраль 1963. Москва. Запись рассказа поэта Бориса Слуцкого. (Я только что переехал в новую квартиру, оказавшись его соседом: он жил неподалеку. Мы уже не один год были знакомы, встречаясь изредка в разных компаниях, главным образом в легендарном подвале трех скульпторов — Лемпорта, Сидура и Силиса — на Комсомольском проспекте: тогда еще они работали вместе. Узнав о моем переезде, Борис пришел без спроса, по-дружески — незваным, но очень желанным гостем, — и провел со мной целый день.)
«Странно так получилось — в юридическом институте стали учиться и те, кому юриспруденция была, как кость в горле. Возможно, потому, что была она сталинской, а другую мы знали только по книгам, да и то по лживым — их называли учебниками истории права. Ты тоже, наверно, учился по ним. Я ходил на лекции, но лектора не слушал, а писал стихи. Другие тоже что-то писали — кто стихи, кто прозу.