Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Новая Лиз, запрокинув голову, внимательно слушает Спринтера. Или делает вид, что внимательно слушает, а на самом деле просто выжидает, что должно случиться. Иногда, не меняя выражения, вставляет быстрые, настороженные реплики, мало относящиеся к разговору, – интонационная пустота делает их еще более бессмысленными, – и нервно хихикает…
Она, разумеется, видит, как я рассматриваю ее – тщательно, миллиметр за миллиметром сравниваю с хранящимся в памяти подлинником, – но демонстративно не замечает этого. Тень ее руки касается бокала, но сама рука, немного помедлив, возвращается на место… Несмотря на властный изгиб рта, что-то кукольное, оловянное появилось в ней. С такими же ничего не выражающими лицами, вытянувшись и задрав подбородки, вчера в программе новостей стояли часовые по обеим сторонам позолоченной двери, когда в кремлевский зал входил слегка пьяный президент всея Руси.
И вдруг меня осенило! И я, уже осененный, непроизвольно выпрямился! Словно включили очень мощную лампу и высветили ее лицо до мельчайшей детали. Я понимаю, что произошло! Почему ее внешность так достает меня! Она сделала операцию! Как медленно до меня все доходит! Чего-то ввели под кожу. Накачали какой-то дрянью, отциклевали и замазали до ушей тональной пудрой. Вместо жемчуга расхожее сусальное золото… Потеряла в возрасте, в женственности, в естественности и ничего не приобрела…
(Все это я произнес в полный голос на русском. Но, само собой, не вслух, а лишь про себя. Не нарушая повисшего между нами молчания. И выражения, те, что при этом употребил, были гораздо сильнее.)
Блестящие вещи вокруг наполнены новой и искаженной Лиз. Вилки, ножи, ведерко для шампанского, скорлупа устриц – изогнутые осколки зеркала, где покачиваются кусочки ее отражения. Несмотря на больно царапающие детали, пытаюсь маленькими порциями вобрать в себя обновленный образ. Привыкнуть, приучить себя к нему. Но все напрасно. Втуне, всуе и вотще. Что-то снова и снова выталкивает его наружу.
Исчезли отходящие к вискам неглубокие острые лучики в уголках глаз, те, что я столько раз целовал, нежные припухлости под ними, легкие, еле заметные веснушки, мягкие складки-кольца, которые годы прорезали в шее, – исчезло все, что делало такой женственной, живой и уютной. Ни мягких изгибов, ни светотени, ни полутонов… Слишком резко накрашены распухшие, слегка обиженные губы. В контуре их теперь что-то от распластанных крыльев хищной птицы. Голубенький, вечно бьющийся живчик на виске стал золотисто-белым. Весь омоложенный, второй свежести облик предназначен, чтобы смотреть издали… Порхающая бабочка в полном расцвете своей яркой зрелой красоты превратилась обратно в скучную и малоподвижную, ничем не примечательную куколку! Замкнутую в самой себе. Если бы не глаза, синева их сейчас отдает нержавеющей сталью, этот гладкий образ, не оживленный ни единой морщинкой, был бы совсем заурядным и глуповатым. Даже запах духов переменился. Стал гораздо более резким, более самоуверенным. Вместо мандаринов что-то нагловатое, пронзительно химическое. Сухое уксусное брожение…
Зачем нужно было так себя уродовать?!
На миг мне кажется, что она, как в детской сказке, вот-вот опять обернется прежней Лиз. Но чуда не происходит… Я с трудом привожу себя в чувство, и чувство это совсем не напоминает любовь. И даже на любование. Скорее… Насколько же непохоже то, что с ней произошло, на преображение Инны! Здесь лишь поменяли лицо. С живого, так чутко отзывавшегося на каждое слово, на неподвижное, окаменевшее… За последний месяц две по-разному изменившиеся женщины проходят мимо меня в противоположные стороны.
Так нельзя. Слишком быстро влюбляюсь и слишком быстро разочаровываюсь… Но тут ведь ничего не поделаешь… Всегда видел Лиз своим особым зрением. И для этого зрения теперешний, совсем трафаретный образ оказался почти уродливым… Наверное, с самого начала была взята очень высокая, очень чистая нота, и теперь, когда она замутилась, приходится расплачиваться…
Я перестаю разговаривать с самим собой: начинаю повторяться. Поток сознания петляет из стороны в сторону и все больше мелеет. Чего-нибудь нового сказать себе об этой чужой женщине я уже не сумею.
Куртка Лиз на спинке ее стула, но сумочка висит на стуле брата. Почему-то мне приходит в голову, что она сделана из змеиной кожи. (Интересно, она все время там висела?) На голой руке возле самого плеча у Лиз круглая татуировка. Месяц назад ее точно не было. Расплывшаяся блеклая печать «Оприходовано» на свернутом в рулон важном документе или, скорее, синюшный штамп косметолога, удостоверяющий качество проделанной работы. Дотрагиваюсь до нее взглядом и сразу же отвожу его в сторону. Долго и упорно смотрю мимо на стену. Еще немного – и там появится темное пятно, потом на месте его возникнет углубление, из которого пойдет дымок, потом…
Короткое интермеццо между тем, как видно, закончилось, и Спринтер снова уверенно солирует про свои бизнесы и благотворительные фонды. Избыточной скромностью он никогда не страдал. А теперь вообще одна только бесконечная бархатная ария заморского гостя. Себе, любимому. Диапазон, как у оперного певца. Два легато, три стаккато. Так и сочится желанием понравиться… Каждый раз, когда слышу – особенно здесь, в Америке, – эти заливистые арии с одними и теми же лейтмотивами от русских бизнесменов, становится уж очень тоскливо.
Оркестрик – сбившаяся в кучу на полутемном помосте толпа маленьких человечков под водительством лысого гиганта с прижатой к двойному подбородку скрипочкой – играет знакомое и грустное. Медленно кружащиеся фигуры танцующих – бедра, обтянутые чешуей из переливающейся ткани, и прилипшие к ним черные брюки – парят безмолвно над полом.
В огромном, во всю стену окне шпиль церкви. (Прорезанный в небосводе тоненький след непоколебимой веры пуритан, строивших когда-то этот город? В отличие от золотых шпилей Питера тут шпили всегда по-сиротски белые. И ночью темнота немного отступает от них.) Прямо над церковью лунный серп, обернутый в кружево туч. Ветер сметает с него золотистые снежинки. Сквозь толщу ночи стекают в морщинистую ленту Чарльз-Ривер звезды. Если прищуриться, можно различить соединяющие их тонкие линии. Звездный свет плывет по темной реке, смешивается с дрожащими бликами, с чешуей отраженных окон, с волокнами тумана, с оранжевыми буйками, покачивающимися в отравленной воде. В небе высоко над серпом узкий прямой крест оконной рамы и смазанные отражения танцующих здесь, в ресторане.
А Спринтер уже сменил мелодию и теперь поет о возникших в Питере за последнее время галереях и театрах, о постсоветском авангарде.
– Вы обязательно должны приехать! Я бы