Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это Валере предстояло осторожно чистить, смазывать, изучать. Ему еще предстояло узнать, что у пишущих машинок и вправду было общее происхождение с оружием и машинками швейными — на тех же фабриках их вначале делали, из того же чугуна и стали, хрома и никеля, те же инженеры их изобретали…
Но Валера тогда, в первый день, кинулся прежде всего рассматривать инструмент — отвертки, щипчики и токарные станочки… Многие были самим Эпштейном хитро модифицированы. Были еще и химикалии — ружейное масло, например, наилучшее для смазки движущихся мелких частей, растворители, полировочные препараты для реставрации хрома и лака, краски, кисточки и щетки десяти родов. И запасные детали — целые ящики резиновых валиков, по которым скользит бумага, по которым стучат клювики букв, ящики клавиатур, рассыпанные алфавиты многих языков…
Валера, человек, интересовавшийся крайне эзотерическими и абстрактными вопросами, имел также великую страсть к инструменту. Инструмент в этой стране был великолепен, и для всего на свете существовала какое-нибудь специальное приспособление, для каждого винта — своя отвертка, для каждой дрели — сотня насадок. От вожделения к инструменту Валера избавился только через несколько лет, когда вернулся к почти исключительному пользованию собственной сноровкой и перочинным ножиком и начал презирать дилетантов с их сияющими наборами дорогих и ненужных игрушек.
В мастерской почти всегда горело электричество. Свет плохо проходил через запыленное матовое стекло большого арочного окна, на котором было выгравировано: «Эпштейн и Сыновья. Ремонт пишущих машинок. Фирма основана в 1939 г.».
Сыновья на окне были приписаны для красоты. Как всякий уважающий себя беженец, Эпштейн провел всю жизнь в мастерской не для того, чтоб и дети его стали мастеровыми. Один сын был врач, другой — адвокат.
А света тут, в финансовом районе, вообще было немного. Именно здесь архитектура была такой, как ее представляют люди, никогда этого города не видевшие, — каньоны, ущелья и так далее.
Валера, к своему восторгу, попал прямо в город Желтого Дьявола.
Как каждую точку поверхности шара можно считать центром, так и город весь состоял из центров и вершин, включая и центры запустения, эпицентры разрухи и нищеты — причем каждый житель с непринужденной провинциальной бравадой был уверен в несравненном превосходстве своего околотка, чем бы он ни славился.
Равнодушные громады центральных авеню, уходящие в прямолинейную перспективу, гордились высочайшим доходом на душу населения. Но окраинные авеню точно так же гордились изобилием шлюх, обслуживавших по исключительной дешевке. Разоренные районы гетто гордились бурно зарождавшейся там новой музыкой и танцами. Рядом с районом банков, в заброшенных торговых складах рос центр авангардного искусства. И каждый этот мир, совершенно отделенный от других эпицентров, не только другим не завидовал, но знать не знал об их существовании.
Ощущение его в первую ночь приезда: что в городе произошли накануне огромные, катастрофические события — бунт, потоп, крушение цивилизации, набег варваров — это ощущение оказалось оправданным. И постоянным. Что-нибудь всегда происходило, неслыханное и полнокровное, на всю катушку, переливаясь через край. Баснословные, легендарные времена в этом городе не принадлежали прошлому. Гуща событий — вот она. Золотой век, век великих завоеваний — сегодняшний день.
Но истории, с ее катастрофами и моральными уроками здесь вроде бы не происходило. Сюда приезжали отдыхать от истории, жить внеисторической, частной жизнью. Десятки лет, пока во всех других странах боролись с мещанином во славу различных идеологий, боролись с мещанской, человеческой, частной жизнью, улучшали людей, а не поддающихся улучшению уничтожали — здесь, в этом городе, можно было спастись, не задаваясь никакими задачами, кроме своих личных. Здесь вместо истории происходил практический прогресс, местный, муниципальный прогресс. В основном — экономический, часто — кулинарный.
Далекие исторические катастрофы доходили сюда в виде экзотических блюд, чужеземных разносолов.
Вскоре после вторжения в Афганистан — еще первого, когда афганцев освобождали от шариата ради победы коммунизма — открылась неподалеку от мастерской Эпштейна маленькая дверца, за которой была крошечная лавочка. Два брата-афганца продавали самодельный и замечательно вкусный хлеб. Это были такие плоские, большие овальные хлеба, с бороздами, слегка пригорелые, и стоили копейки. Афганцев тогда считали мирным и трудолюбивым порабощенным народом, вроде чехов. Валера всегда покупал один хлеб домой и другой для Эпштейна. Когда за порабощенных большевиками афганских женщин стали бороться моджахеддинны, афганский хлеб продавался уже в знаменитой деликатесной, у еврея, сбежавшего еще в тридцатые годы от Сталина. Позднее братья открыли фабрику, хлеб их стал ватный, безвкусный и стоил два девяносто девять. Да и афганский народ никто уже мирным и трудолюбивым не считал.
После голода в Эфиопии — неизвестно которого, у них голода было много, — открылся эфиопский ресторан. Эпштейн повел туда Валеру. Эпштейн был старик любопытный, гурман и ценитель, все пробовал и живо интересовался гастрономическими новостями. Место оказалось дорогое.
— И зря Пушкин жаловался, что родился с умом и талантом в России, — говорил Валера Эпштейну, когда они ели нечто вроде дорогостоящей жареной саранчи. — Он-то мог и в Эфиопии родиться, там тоже нехорошо.
А поляк один, политический беженец, учившийся в Сорбонне, украл из парижской пекарни и провез закваску, которую французы называют маман. От его краденой маман и пошли все хорошие хлеба в городе. Конечно закваска с поколениями выдыхается. Это происходит и с поколениями эмиграции. Работал поляк на сына того самого еврея, убежавшего от Сталина. Еда у сына была не такая вкусная, как у отца, и намного дороже.
— У отца, из первого поколения, рука не поднималась такие деньги драть, — объяснял Эпштейн. — А сын вырос на всем готовом и считает такие развратные цены естественными.
Самой дешевой едой были мягкие, сдобные китайские булочки со сладковатой свининой, с бумажным кружочком, который трудно было отлеплять от пригорелого дна. Булочка и жидкий чай стоили один доллар. Наверное, потому что китайцы прибывали постоянно всё новые и новые, и новоприбывшие с ценами не зарывались. Так что цена эта не изменилась за все годы Валериной работы в мастерской.
За все двадцать лет.
И хлеб изгнания нам сладок и приятен.
В тот год, весной, мама Рита переехала. В результате этого неожиданного чуда их отношения с Анечкой должны были совершенно измениться. Когда этого не произошло, он занялся устройством дома, наконец-то ставшего их собственным. Он даже призывал Анечку к участию, но она только поднимала глаза от «Самопокаяния» или «Философии общего дела», смотрела на него с недоумением и продолжала читать.
Квартира их была обставлена в стиле ранней эмиграции: множество случайных, подобранных, кому-то ненужных да и вообще ненужных, полусломанных, похожих на что-то из прошлого, хотя и не совсем, употребленных не по назначению вещей, из которых Рита пыталась создать некое подобие Войковской. Большую часть этого добра он всучил Рите при переезде, многое выкинул, построил книжные полки и рабочий стол — ему часто приходилось брать работу на дом.