Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ладно, оставим все это будущим историкам, если таковые найдутся и если потомкам будет до нас дело среди своих неотложных дел. Нерв задет – с меня довольно. А вертая назад и возвращаясь к пароксизмам Сережиной мизантропии – в том числе обращенной к самому себе, – с кем не бывает? Довлатов не исключение. Коли так и перманентная нелюбовь Довлатова к себе – враки и обманка, то вроде бы не стоит говорить и о ефимовских эпитетах – безутешная и незаслуженная, да?
Сто́ит. И вот почему.
Опять-таки тот же самый симптом – трансфер, перевертыш, перенос собственной нелюбви (и это мягко сказано) к Довлатову – самому Довлатову: от субъекта – на объект. Ефимову было за что ненавидеть Довлатова, и эта ненависть прошла через всю его эмигрантскую жизнь и не кончилась со смертью Сережи, а, наоборот, ввиду беспрецедентной посмертной славы Довлатова в разы усилилась, обострилась, как неизлечимая, с рецидивами, болезнь, из одержимости и мании превратилась в гипертоксическую паранойю. Без этого диагноза я вынужден был бы заподозрить в Ефимове морального уродца и монстра, а так есть спасительная возможность списать эту ненависть на клинику – на затяжное, хроническое, безнадежное заболевание.
А синдром Крошки Цахеса, которого Сережа называл Крошкой Тухес, – не того же клинического происхождения? Разновидность гипертоксической паранойи? И где-то там, на глубине, на уровне подсознания этот лютый довлатофоб должен чувствовать – не может не чувствовать – всю чудовищную несправедливость испепеляющей его страсти. Все, что могу ему по старой дружбе посоветовать, хотя, боюсь, поздно и не впрок – словами поэта:
Жить добрее, экономить злобу…
А пока что всё стало на свои места. В том числе два этих загадочных эпитета к слову-эвфемизму нелюбовь. При обратном трансфере этой безутешной и незаслуженной ненависти с объекта (Довлатов) на субъект (Ефимов), из которого она исходит – и только тогда, – получаем объяснение обоих этих слов. В них искреннее, хоть и неосознанное признание пациента с той самой кушетки: моя ненависть к Довлатову безутешна, то есть – по Далю – безотрадна, никем и ничем не утешаема, отчаянна, невознаградима и не заслужена, здесь и Даль без надобности. Нет, не заслужил Довлатов такой Сальериевой ненависти – разве что своим талантом.
Талант – как деньги. Есть так есть, нет так нет.
Шолом алейхем – Шолом-Алейхему!
Один только шаг между мною и смертью.
О своей смерти я узнал случайно. Гугульнул как-то по русскому Инету – и на тебе: в Москве в моем возрасте скончался я. Далее некролог с ошибками. Опущенных книг больше, чем мне приписанных: в минус. Главные, впрочем, названы, но и неглавных жаль. Рассказов – ни одного, хотя как раз в этом жанре я достиг мастерства, но рассказ никогда не был в чести в стране толстовско-достоевско-солженицынских кирпичей. А почему не указаны переводы? На языки народов СССР, стран народной демократии и один даже на финский – соседи удружили, санк ю, мерси боку, данке шон. А третья премия Союза кинематографистов за сценарий по моей повести? А спектакль в Уфимском театре по моей пьесе, который потом сняли с репертуара все равно за что? А мои поездки на дни русской культуры в Вильнюс, Тбилиси и Ташкент? А перевод романа классика казахской литературы? Вот я и спрашиваю: не пора ли мне самому, предваряя события, загодя сочинить собственный некролог? Кто знает меня лучше меня? А то хватит кондрашка, и так никто не узнает, кем был на самом деле покойник и какие надежды подавал. Ах, я и так уже покойник, коли верить Интернету. А кому еще верить в наше время? Царство безграничных возможностей, гипотетизма и релятивизма – виртуальное переходит в инфернальное, как в моем частном случае. Хвала Интернету!
Я родился… Боже, как давно я родился и как долго отсвечиваю на этом свете, томясь по вечерам и коротая оставшиеся мне годы, месяцы, дни, лежа с книжкой в руках, хотя все любимые давно уже перечитаны, а новые читать неохота. Тянет ко сну то ли к смерти, я знаю? Буквы опротивели, Кирилл и Мефодий давно уже не умиляют, пусть я и сочинил кириллицей миллион слов. Не перейти ли на глаголицу, которую знаю впригляд?
Судьба мне выпала удачно появиться в тот памятный год русской истории, означенный, с одной стороны, Великим Террором, с другой – рождением целой плеяды русских поэтов и прозаиков, которых впоследствии окрестили шестидесятниками, как будто сама природа, как во время чумы, позаботилась восполнить поредевшие ряды талантливых человеческих особей в России. Сначала мы были тридцатилетними шестидесятниками, потом сорокалетними шестидесятниками, пятидесятилетними шестидесятниками, шестидесятилетними шестидесятниками – еще куда ни шло, в этой тавтологии была даже какая-то изящная игра, но потом семидесятилетние шестидесятники и, наконец, семидесятипятилетние шестидесятники – пошли юбилеи маразматиков, а про мои три четверти века напрочь позабыли, как будто меня и не было в этой их клятой литературе. Молодые, и те опережают: одному пролазе полтинник отмечали во всех газетах, а о моем юбилее никто и не вспомнил. К интервью был готов, но никто не спросил – не самому же брать у самого себя! Хоть бы один жалкий оммаж, черт побери! Позабыт, обойден, проворонен, выпал из обоймы чернильного племени, как птенец из гнезда, а начинал вместе со всеми, числился в списках обруганных официальной критикой и полузапрещенных – был шанс, да сплыл. Тогдашняя брань теперь идет в обратный счет: чем больше прежде ругали, тем ныне больше хвалят. Пострадавшие победители, а меня как будто и не было, хотя я был, был, был!
И только сейчас вот вспомнили, но не по случаю юбилея, как остальных, а в связи с мнимой смертью. Куцый некролог с ляпами и пропусками – как будто и не про меня. Дичь какая-то! В отличие от других семидесятипятилетних шестидесятников, если и был тусовщиком, то в меру, в подковерных играх не участвовал – вот слава и обошла меня, и я только почувствовал на мгновение ее дыхание. И коррумпированные премии – мимо. А ведь я начинал вровень с остальными и подавал надежды, может, больше других. Одно время мое имя было на слуху, вровень с тем же Битовым, например, но где теперь он – живой классик, председатель русского Пен-клуба, по-английски шпарит, по заграницам разъезжает, и где я, средний, маргинальный фигурант этой чертовой русской литературы, исписавшийся литератор, бывший шестидесятник, недоосуществившийся и злобствующий на свою судьбу неудачник, да к тому же от бутылки не оторвать? А мог стать им, а он – мной: пил он тогда больше меня. Но вот – не стали друг другом. Не судьба? Судьба подставила? Фатализм, мать твою! Я написал книг не меньше, чем он, а по жанрам – разнообразнее: проза, публицистика, философия и прочее, а славы в разы меньше! Считай, никакой. В молодости сочинил не то чтобы нетленку, но с дюжину нестыдных рассказов, разруганную критиками по идейным причинам повесть, абсурдистскую пьесу и философский трактат под псевдонимом «Игорь Питерец», чтобы не просекли ненароком, что автор москвич, и не вычислили: написал и струхнул – по жизни всегда был трусоват. А что лезть на рожон? Вот я и говорю – шли с Иксом вровень. У него буквочки, и у меня – буквочки. Почему же он – это он, а я – это я? Где справедливость?