Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Рублев! Запомните это имя!!!
Петр Петрович говорил откуда-то из угла комнаты. Будто он говорил сам себе. Некоторые слова он выкрикивал, а некоторые говорил тихо. Картины были замечательные, это верно. Но я не видел, чтобы пели линии. Не видел, чтобы в холсте у Тинторетто что-нибудь двигалось. Не мог я понять, почему один Рембрандт мог написать такие руки! Алька тоже не видел этого. Хотя он повторял: «Да, да!» – словно он понимал все. А между тем, думал я, наверное, все это есть там, в этих картинах. И линии там, наверное, поют, и люди у Тинторетто движутся, и мантии свистят у Тинторетто… Все это, наверное, есть там, раз Петр Петрович видит это. А я не вижу…
– …При жизни он не был известным… вот что любопытно… Очень любопытно… древнерусские даже фамилий своих не подписали на своих работах… Какое имеет значение, в конце концов, кем эта работа сделана?.. Важно, что она сделана!..
……………………………….
– …Александр Иванов! Запомните это имя!..
……………………………….
– Не этот кубик и квадрат!..
Петр Петрович похлопал меня по плечу:
– Нужно соображать!
Он опять похлопал меня по плечу.
– Понятно? – спросил он.
– Понятно, – сказал я.
Я сказал это так тихо, что он, наверное, не слышал.
Когда мы с Алькой уходили, я вдруг вспомнил, что хотел спросить, что это за малые голландцы, которые оттачивали селедочные головы…
Хотел спросить и не спросил.
Таинственно освещенный Рембрандт вышел из коричневого тумана. Перо на шляпе светилось в тени.
Я сел на кровати и спросил:
– Скажите, пожалуйста, вы рисовали на асфальте?
Улыбнулся Рафаэль в пространстве…
Рембрандт улыбнулся Рафаэлю…
Вихрем на коне пронесся Эжен Делакруа…
Что-то зазвенело и затрещало! Из-за этого звона и треска никто не услышал меня. Старший сын Петра Петровича шел напролом через что-то твердое, которое гнулось и трещало. И это твердое было пространство. В одной руке старший сын Петра Петровича держал кубик, а в другой – красный квадрат. Он старался протиснуть квадрат в какое-то отверстие в пространстве…
Я спросил в третий раз то же самое.
Старший сын Петра Петровича втискивал свой квадрат, и треск стоял ужасный.
И опять меня не было слышно.
Издалека донесся голос Петра Петровича:
– Запомните их имена!..
Засвистел ветер со страшной силой. Улетел старший сын Петра Петровича куда-то вдаль. В вихре кружились квадрат и кубик.
– Подписывать фамилии вовсе не обязательно! – сказал громкий голос Рублева.
Рембрандт проткнул квадрат шпагой.
Тинторетто, закутанный в плащ, сел на кубик.
– Мильдиди! – смеялся младший сын Петра Петровича. Он смеялся тоненько, как колокольчик.
Проплыл в воздухе молоток.
– Я должен иметь свое «я»! – орал откуда-то сверху старший сын Петра Петровича.
– Скажите, кто из вас рисовал на асфальте? – спросил я.
И опять меня не было слышно. Старший сын Петра Петровича так орал про то, что он должен иметь свое «я». Только его было слышно.
Ворвался яркий свет. Как будто мама утром отдернула штору.
Все стали уходить. Рафаэль – обнявшись с Рембрандтом. Делакруа – обнявшись с Тинторетто…
Откуда-то сверху грохнулся на квадрат старший сын Петра Петровича. Квадрат развалился вдребезги.
Смеялся младший сын Петра Петровича, как колокольчик.
Больше не было треска. Была тишина. Только звенел колокольчик. Все тише и тише…
Старший сын Петра Петровича стоял в коридоре. А я как раз вышел из класса. Он позвал меня:
– Послушай, а ты не знаешь, где мой отец?
Я ему не хотел сначала отвечать, а потом говорю:
– Не знаю.
– В каком он классе сейчас, ты не знаешь?
– Не знаю, – говорю.
– Послушай, – говорит, – у тебя, кажется, целый склад рам. Это правда?
– А что?
– Значит, правда, – говорит. – Давай меняться. На масляные краски. Я тебе красок дам. А ты мне раму. Очень мне, до зарезу, вот так, рама нужна. Нужно мне портрет отца в раму вставить. В раме он совсем по-другому смотреться будет. Рама – это все равно что платье для человека… Да ну, ты все равно ничего не понимаешь, чего с тобой разговаривать…
Я хотел уйти, но он меня остановил.
– Да ладно, – говорит, – подожди ты. Будешь меняться или нет? Напишешь масляную картину. Что, плохо, что ли? Очень даже хорошо. Я, понимаешь, хочу у отца деньги попросить. Для этого-то, собственно говоря, я и пришел сюда. Раму, понимаешь, нужно мне купить. Да он может не дать мне денег. Да, может, у него и нету. Ты не знаешь, где мой отец?
Насчет красок я здорово задумался. Настоящая масляная картина… Великие мастера…
– А сколько ты мне красок дашь? – спрашиваю.
– Пойдем, – говорит, – посмотрим твои рамы.
– У меня, – говорю, – урок должен быть.
– Да плюнь ты, – говорит, – на урок, раз такое дело.
– Я так не могу, как же я так могу…
– Чего-нибудь скажешь: зуб, скажешь, болел или там печенка, селезенка, подумаешь!
– Как же я так, я так не могу…
– Никудышный ты человек, – говорит. – Масляные краски. Большие такие тюбики. Разные цвета. Синие, оранжевые, зеленые…
– А кисточки у тебя есть? – говорю.
– Найдется, – говорит. – Какая-нибудь облезлая кисточка найдется.
Ему, видно, очень рама была нужна. Он меня все-таки уговорил. Я еще никогда в жизни с уроков не уходил. А тут взял и ушел.
Мы с ним прямо к нам пошли.
Отца с матерью не было. Он по всей квартире ходил и орал:
– Шикарно живешь, кочерыжка! Шикарно!
– Почему шикарно? – спросил я.
– Площадь, – орал он, – площадь! Шикарная площадь! И нет стариков!
Он стал рассматривать мои рамы.
Выбрал одну. Измерять стал. Подойдет ли она к его портрету.
– Так тебе сколько красок? – спросил он.
– Все цвета, – сказал я.
Он присвистнул.
– Много, – сказал он.
– Мне нужны все, – сказал я. – Или мне ничего не нужно.
– И кобальт фиолетовый? – спросил он.