Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помнил он Марьюшку, приехавшую в Киев после разорения карачаровского. Словно подломилось в ней что-то. Ссутулилась она и состарилась. Но Илья любил ее еще больше, и каждая горькая морщинка у ее рта, каждая седая прядка были ему дороги. Он теперь не желал, как прежде, ее постоянно, когда тяжко ему было сдерживаться во время долгих постов. Но вместо жгучего желания пришло другое: ему было хорошо рядом с нею. Теперь, просто сидя с ней на лавочке возле дома, глядя, как играет Дарьюшка или как водят хоровод соседские девушки, он испытывал удивительное новое чувство покоя и счастья.
И Марьюшкина любовь к нему изменилась. Он понимал, что на смену ее восхищению перед его силой, мужеством, надежностью приходит нечто материнское. Он ловил себя на том, что чувствует отношение к себе со стороны Марьюшки не как к мужу и властелину, а как большому ребенку. Может быть, знатному и славному в другой жизни, куда Марьюшка не была вхожа, а дома – неразумному и беспомощному.
Потому и подсовывала она Илье лучший кусок, и ночью вставала – укрывала его и крестила, будто маленького…
Илья гнал коня и выл от горя, скачкой и топотом копыт конских заглушая свой вой и свою боль…
Но как ни гнал, а к похоронам опоздал. Отпели и схоронили Марьюшку без него. Постоял Илья над свежей могилой с деревянным крестом, по которому, как слезы, текла сосновая живица, да и воротился в дом свой, где ему сразу не стало никакой работы и никакого занятия… Он и прежде был в доме вроде гостя. По должности своей – воеводы княжеского – занят он с утра до вечера, ежели бывал в Киеве, а то ведь все в разъездах да в разгонах или на войне. И дом-то ему домом стал потому, что была в нем Марьюшка, а так он его и разглядеть-то не успел в те короткие дни отдыха, когда случалось ему здесь быть. Обошел он весь дом, всю усадьбу – везде были следы Марьюшкины: там – рядно, ею сотканное, там – станок ткацкий, в ином месте – прялка с веретеном и коробочкой, где лежали пряслица.
Сам Илья ей еще в молодые годы, шутя, из бересты эту коробочку сплел, а получилось вон как: и Карачарова нет, и отца с матерью нет, а коробочка сохранилась… Берегла Марьюшка.
Рухнул Илья на лавку под окном, с коробочкой этой в руках, и зарыдал.
Страшно, как рыдают мужчины, когда их никто не видит…
Рыдал он долго. Пугливые челядины не решались даже заглянуть в горницу, где горевал грозный воевода. Когда иссякли слезы, выжигавшие глаза, и стало чуть легче дышать, повернулся он на спину и лежал на лавке, глядя в дощатый темный потолок, где на веревочках были развешаны пучки каких-то трав.
Свет в косящатом оконце погас, а Илья все лежал, перебирая в памяти все встречи с Марьюшкой, все разговоры, все то, чем полнится жизнь любящих супругов, о чем рассказать другому человеку просто невозможно. Не получится рассказать… «Хоть бы и умереть мне сейчас», – сказал Илья и ужаснулся тому, что произнес вслух. Не должно ведь христианину Господа о смерти просить. «Господи, прости уныние мое», – прошептал Илья, вставая и крестясь на иконы в углу.
Строгий Спас смотрел на него и находил в любом углу горницы взглядом. Богородица Елеуса прятала ребенка, как Марьюшка прятала Подсокольничка… Да вот не уберегла… Илья стоял на коленях и не то молился, не то грезил наяву, когда дверь скрипнула и тихий голос позвал:
– Батюшка… иди умойся… да поешь чего…
Голос был Марьюшкин. Илья вздрогнул и обернулся: во сумраке, размывающем все вокруг, ему показалось, что в дверном проеме стоит его покойная ныне жена… Он тряхнул головой и понял, что это – Дарьюшка. Не жена, а плоть от плоти любви супружеской – дочка!
– Эх, Дарьюшка! – всхлипнул Илья. – Вот как мы дожились! Я в боях посреди смерти – живой, а мамки-то боле нашей нет…
Дарьюшка подбежала к нему, прижала его кудлатую седеющую голову к груди и замерла. Илья слышал: как будто птица в силках, колотится ее девчоночье сердчишко…
Илья видел, что в доме и по хозяйству Дарьюшка во всем мать заменила. Оказывается, жена давно болела и медленно, с полным пониманием срока своего уходила из жизни, передавая не только все ключи, но и все умения – дочери. Ведала Дарьюшка и где какие припасы схоронены, и где какая, в каком сундуке, вещь сберегается, ведала и про слуг все, что хозяйке положено, ведала, какой кому урок задавать. Управлялась и в Ильином поле, где работали подаренные князем Илье батраки и вовремя несли хозяйке всякий оброк. Несмотря на свои пятнадцать лет, была она разумна, рачительна и строга.
Исподволь все же хозяйство держал однорукий тиун Истома – старый княжеский дружинник, потерявший десницу еще в сражении при Ольге Великой. Был он тогда совсем мальчишкой. Разгорячился в бою, схватил коня печенежского за повод, а печенег ему руку-то и отмахнул саблей. Давно это было, с тех пор Истома хорошо научился, что положено двумя руками делать – одной вершить. Да так резво управлялся, что иному и с двумя-то руками не догнать: хоть лапти плесть, хоть борозду весть. Был Истома рабом верным, честным и работящим. Имел семью, от семьи Ильи-воеводы как бы неотделимую, и два сына Истомины в нарочитой дружине Ильи состояли. Так что был Истома не раб и не наймит, а как бы родственник.
Его и других трудами дом рос и полнился. Бегали неизвестно откуда берущиеся, но аккуратно каждый год прибавляющиеся детишки дворни, исправно давал приплод всякий скот и вся живность. Полны закрома и амбары.
Не так, конечно, как у боярина княжеского Чурилы Пленковича, у коего усадьба под Киевом чуть не больше города, где ничему счету не могли свесть. Однако достаток был. И подкреплялся он постоянно добычей Ильи.
Хоть и не грабил он никогда и чужим, даже с бою взятым, брезговал, а все же несли ему гридни после стычек его часть. Чаще всего уже деньгами – дирхемами. Своей монеты князь Владимир не чеканил. Этим арабским серебром подкреплялось хозяйство Ильи, и усадьба его стояла, когда выдавался недород или какой иной убыток. А когда дирхемов не хватало – год назад овин сгорел со всем хлебом, – тогда собрали серебро, Ильей навоеванное, да в еврейский квартал снесли – на дирхемы у менял да ювелиров выменяли, да, видать, выменяли в придачу и горькую судьбину.
Менять ездили Истома с Дарьюшкой. И приметил Истома, что едут они не к первому встречному-поперечному золотых дел мастеру, а к тому, кто Дарьюшке почему-то знаем. Тут и увидел впервые Истома Вениамина, внука мастера Иосифа, что когда-то подарил Дарьюшке серебряное колечко.
Парень был рослый, широкоплечий, хотя еще тонок в поясе и по-мальчишески неуклюж. Молодая смоляная бородка только начинала кудрявиться на его смуглых румяных щеках.
– Внука-то когда женить думаешь? – спросил как бы обиняком Истома, который много лет Иосифа знал.
– Ой! – сказал старый мастер. – Мне с этим Вениамином – одна беда! Все его сверстники давно женаты, этот ни в какую… Я, говорит, лучше повешусь! Ничего себе – лучше! Пользуется, что дед ему все позволяет! Мало я его розгами порол! А теперь что? Теперь он уже умнее деда. Дед уже ничего не видит, а ему Бог дал талант. К нему за серьгами и колтами даже из Чернигова приезжают – такой изрядный мастер. Дед-то совсем ослеп, теперь деда внук кормит.