Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Новый скрип двери прерывает раздумье больного полуночника. Опять Провансаль?! Вне себя Мольер хватает подушку, чтобы запустить ею в своего мучителя, но так и застывает с поднятой рукой, заслышав незнакомый голос.
— Напрасно вы сердитесь, любезный господин Мольер. Ваш слуга тут ни при чем.
Рука с подушкой опускается. Мольер нащупывает ногами комнатные туфли, запахивает халат.
— Что это значит? Кто вы такой, милостивый государь?
— Разрешите представиться: Людовик де Монтальт.
Мольер отшатывается. Несколько секунд он молчит, глядя на вошедшего с мистическим ужасом. Потом вдруг облегченно вздыхает, отирает покрытый испариной лоб.
— Господин де Монтальт, вы! Какое счастье… Благодарю, благодарю вас…
— За что же? — недоумевает тот.
Мольер лукаво грозит ему пальцем.
— Будто не понимаете! Раз вы здесь, стало быть, я все-таки заснул. Ведь вы мне, конечно, снитесь?
— Весьма вероятно, — охотно соглашается посетитель. — Но это ведь не причина, чтобы не предложить мне сесть.
— Простите великодушно.
Мольер уже вполне овладел собой и суетится, придвигая гостю кресло и подбрасывая поленья в очаг, где, к счастью, все еще светятся обугленные головешки.
— Клянусь решетом Эратосфена, — шипит Мате, воспользовавшись этой небольшой паузой, — голос Монтальта мне определенно знаком.
— Ставлю в известность мсье Асмодея, что от меня он одним голосом не отделается, — сейчас же встревает Фило. — Лично я желаю не только слышать, но и видеть Монтальта, а в этом полумраке…
— Терпение, мсье, хозяин уже зажигает свечи в канделябрах… Ну вот, теперь освещение есть.
— Освещение есть, но где Монтальт? — ледяным тоном осведомляется Мате. — В комнате только Мольер и Паскаль.
— Асмодей, как это понимать? — грозно вопрошает Фило. Тот скромно опускает глазки.
— Неужто не догадываетесь, мсье? Людовик де Монтальт — псевдоним мсье Блеза Паскаля.
Хитрый бес не зря приберегал свой самый сильный театральный эффект напоследок: филоматики, как говорится, положены на обе лопатки. Особенно сконфужен Фило. Проворонить такого писателя!.. Позор, позор и в третий раз позор! Горевать, однако, не время: того и гляди, упустишь, что происходит в кабинете.
Еще одна встреча у камина
— Итак, что же привело вас ко мне, дорогой господин Паскаль?
— Странный вопрос. Ведь мы уж договорились, что я вам снюсь. А снятся нам обычно те, о ком мы думаем.
— В самом деле, — соглашается Мольер. — Ваша стойкость в борьбе с иезуитами не раз была мне примером в последние годы. Я ведь тоже имел честь не угодить воинствующим лицемерам…
— Знаю.
— Каким образом?!
— Да от вас же. Из недавнего монолога.
Мольер всплескивает руками. Так он говорил вслух?! Впрочем, то ли бывает. Вчера, перед тем как выйти из дому, он постучал в дверь, ведущую на улицу. Ха-ха-ха! Смешно?
— Не очень, — признается гость. — Я желал бы застать вас в лучшем состоянии. С таким талантом вы еще многое можете совершить для нашего общего дела.
Мольер театрально прижимает руку к груди. Он тронут! Похвала господина Паскаля многого стоит. И все-таки… Можно ли назвать общим их поход против тартюфов?
— Отчего же! Разве мы с вами бьем не по одной мишени?
— К сожалению, из разных точек. Вы — со стен монастыря, я — со сцены театра.
Высокие брови Паскаля поднимаются еще выше. Ну и что же? Он всегда утверждал, что крайности сходятся.
— Прекрасная мысль. Вы известный мастер на такие парадоксы. И все же в некоторых вопросах нам трудно будет понять друг друга. К вашему сведению, я — ученик Гассенди.
— Иначе говоря, атеист. Слало быть, всему причиной ваше неверие и моя вера.
— Скорее, переизбыток ее, — уточняет Мольер. — Чрезмерность, знаете ли, не в моем вкусе. И ожесточенное самоуничижение янсенистов претит мне ничуть не меньше, чем напыщенное завывание, каким все еще потчуют публику в иных театрах. Уважаю гражданскую стойкость ваших единоверцев, но религиозные их воззрения повергают меня в ужас. Судите сами, могу ли я, для кого искусство — всё: отнимите у меня театр — и крышка, нет больше Мольера! — так вот, могу ли я согласиться, что всякий художник — духовный убийца? Да никогда в жизни!
— Напрасно вы горячитесь, — возражает Паскаль. — Я не собираюсь читать вам проповедей в пользу янсенизма. Более того: как человек, превыше всего ставящий истину, должен сознаться, что завидую вашей определенности. К сожалению, в моей душе по-прежнему много такого, что не приводится к общему знаменателю. Так, будучи в Пор-Рояле, я писал Ферма, что считаю математику самым возвышенным занятием для ума, но нахожу ее в то же время настолько бесполезной, что не делаю уже различия между геометром и искусным ремесленником.
Мольер потрясен. И это говорит создатель арифметической машины, автор опытов с пустотой, гордость французской математики!
Паскаль опускает голову.
— Я сделал это потому, что наука в глазах янсенистов не меньший грех, чем искусство. Пытаться проникнуть в суть вещей — не значит ли это соперничать с богом? Но теперь я вижу, что обманывал самого себя. Ни уверовать в греховность науки, ни вырвать из сердца страсть к познанию мне так и не удалось. Доказательство — случай с циклоидой.
— Циклоида… Математическая кривая, — вспоминает Мольер и пальцем чертит в воздухе несколько дуг. — Эта?
— Она самая, — кивает Паскаль. — Задачу о циклоиде предложил когда-то аббат Мерсенн, но она так и осталась нерешенной. Как-то ночью у меня отчаянно болели зубы, и я метался по моей пор-рояльской келье, не зная, чем бы отвлечься. Тогда-то и всплыла в моей памяти эта давняя задача. И верите ли, словно прорвалась во мне какая-то искусственная преграда! Никогда я не работал с таким вдохновением, с такой легкостью. Одна теорема сменяла другую… Я был так взбудоражен, что не мог уснуть.
— А зубная боль?
— Исчезла