Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В перерыве между таймами брат рассказал сестре об одном футболисте, при виде которого, даже просто по телевизору, в столовой, у него душа начинает петь. Игрока этого звали Хавьер Пасторе, в настоящее время выступал за «Париж Сен-Жермен», ПСЖ. Брат был влюблен в его игру, потому что Пасторе на поле был само изящество, соединенное с некоторой неловкостью, проявлявшейся порой, и все это в одном лице. Притом он не был мастером-кудесником, сознательно пускающим в ход волшебные приемы. Демонстрируя свое изящество или совершая какую-то оплошность, он всякий раз не знал, как это у него вышло. Всякий раз, как это было, к примеру, когда он забил легендарный гол в ворота «Челси», лихо обойдя, пританцовывая, пятерых противников, или когда он, как это часто с ним случалось, словно пребывал в полной уверенности, что он тут один с мячом на поле, а мяч у него ни с того ни с сего отбирался, причем противникам даже не нужно было его атаковать, они просто откатывали у него мяч прямо из-под ног, отбирали как у последнего дурака: и всякий раз он только взирал с удивлением на то, что с ним вот только что приключилось, без каких бы то усилий с его стороны. К этому нужно добавить, что никто не делал таких точных подач, как он, передавая партнерам мяч для удара по воротам прямо под ноги, бьющему с левой ноги – под левую, бьющему с правой – под правую, любителям бить головой из нападающих – прямо к виску, к левому или правому, в зависимости от обстоятельств. Вот только эти партнеры по команде, даже хорошо знавшие Пасторе и его манеру, огорошенные такой подачей и не веря, что такое вообще возможно, как правило, промахивались, совершая удар по воротам, ногой или головой, или вовсе не реагировали на прилетевший к ногам или к голове мяч. Другие игроки редко понимали Хавьера Пасторе. При этом он никогда не играл за себя, но всегда за команду, правда, за ту, которой не существовало, – пока не существовало? Больше не существовало? Но если он в виде исключения действительно брал на себя роль капитана, то неизменно производил впечатление оказавшегося не на своем месте; он вел совсем неправильную игру. И вот именно это и привлекало в нем брата. Творить чудеса, одновременно быть как будто не в себе и к тому же лишь в виде исключения встречать понимание других, даже со стороны тех, кто ближе всего: мощно.
В стороне от спортивной площадки, возле стены, огораживающей кладбище Шомона, стояло одно-единственное дерево, которое брат с сестрой приметили во время игры и которое они все время держали в поле зрения. Это была яблоня из той уже ставшей редкостью породы, которая давала ранние плоды, – при том, что Франция была в свое время пионером по разведению плодовых деревьев в Европе, – а на ее ветвях было полным-полно по-летнему зрелых яблок, напоминавших белые бильярдные шары. Такое дерево с яблоками-скороспелками являлось воровке фруктов в другом постоянно повторявшемся сне, в противовес тому сну о предке-убийце, зачинателе рода. Ей снилось все семейство, не только они вчетвером, сидящее под этим деревом за накрытым столом, на солнышке, под безоблачным, космически синим небом, а под ногами у них сверкающее снежное поле, уходящее за горизонт чистейшим нетронутым полотном, больше в этом сне ничего не происходило, но продолжался он дольше, чем ночь. И вот теперь, среди белого дня, настоящая, реальная, существующая здесь и сейчас, яблоня с такими яблоками-скороспелками, которые можно потрогать руками: брат и сестра, даже не обменявшись взглядами, не сказав друг другу ни слова, твердо знали, чем они займутся после матча. А подсаживать на дерево на сей раз будет она, его сестра, чертовски любящая фрукты.
После этого они расстались до начала праздника. Расставаясь, они пожали друг другу руки; обе мозолистые – чья рука мозолистее? В этой игре не было победителей.
Известное место, предназначенное для праздника, находилось на Вексенском плато. Значит, назад, обратно к плато, а там наверху – на запад, обратив лицо к летнему предвечернему солнцу. При подъеме долгое время полное безветрие. Зато на высоте, над самой макушкой, вихрящееся гудение, с каждым ее шагом только набиравшее силу, как будто там, в небесах, шла дикая охота, которая никак не затрагивала землю внизу. Ни дерева, ни куста, ни травинки не шевелилось тут на крутом склоне, пока она поднималась по нему, дойдя до середины. Но потом, когда она дошла до кромки плато: настоящий вихрь, который все дул и дул прямо в нее. А до того, когда осталось сделать последний шаг, чтобы выбраться на плато: самолет, который, казалось, взмыл в воздух совершенно вертикально, прямо к зениту, словно стартовавший с плоскогорья космический корабль. Но что значит «космос», «вселенная»? Где это?
А потом детский воздушный шарик, занесенный ветром в кусты, – с надписью: «Frère et sœur pour toujours», брат и сестра навсегда. Знак? Удивительно, хотя, может быть, и нет, что так много «знаков» появляется, когда они тебе совсем не нужны. – А вот Владимиру Маяковскому они были нужны, «Дай мне знак!», обращался он перед тем, как расстаться с миром, к своей горячо любимой Лиличке: но ответа так и не дождался.
После воздушного шарика появились и относящиеся к нему дети. Давно пора бы. За все время ее путешествия в глубь страны ей не попался на глаза (из-за каникул?) ни один ребенок (кроме одного, во сне, – снова сон…), и только сейчас она осознала, как ей не хватало во время поездки – свои пешие перемещения она воспринимала тоже как поездку – детского лица, детской фигурки, болтающихся рук. При этом появившихся детей, шагавших против света по горбатому плоскогорью, она приняла издалека за взрослых, огромных гигантов. Вблизи же они оказались сущими крохами, следопыты, так сказать, самой нижней ступени, которые, быть может, вообще впервые в жизни выдвинулись в путь, в скаутской форме и непременных галстуках. Где они угодили в грозу, заляпавшую их грязью с головы до ног при этом сияющем небе тут? Еще почти малыши, а уже ищут чего-то, эти начинающие следопыты, стреляющие глазами во все стороны в поисках спрятанных подсказок, как двигаться дальше. Для воровки же фруктов с этим было покончено: никаких больше поисков. Никаких больше дурачеств. Все было как было. Ветка, качающаяся туда-сюда, это всего-навсего ветка, колышущаяся на горном ветру. Тряпка, кружащаяся, подхваченная ветром над сжатыми полями, к ней не имеет никакого отношения. Башмак в придорожной канаве был просто башмаком в придорожной канаве. И все сейчашнее – это просто сейчашнее, а следующее сейчашнее тоже просто сейчашнее и так далее.
По мере того как солнце опускалось, стихал и ветер, который теперь лишь мягко овевал как ветер с моря, дувший на другом плато, на Карсте, к северу от Триеста. Чем дальше она шла, передвигаясь от деревни к деревне, тем больше ей попадалось людей, которые, как и она, находились в пути, но только не поодиночке, а группами, шагавшими по проселочным дорогам, полевым тропам, через поля, иногда целыми толпами, как будто возродился обычай воскресных прогулок, – променад в чистом поле, только не вечерний, а предвечерний, на склоне дня: даже бегуны, казавшиеся поначалу чужеродными элементами в деревенском ландшафте, появлялись по нескольку сразу, и обходились, в отличие от участников групповых забегов, без всяких криков, а то, что они говорили друг другу, относилось не только к разряду обычных банальностей: «Когда мой отец умирал…», – услышала она, как сказал один, а другой: «Какой вкус был раньше у простокваши, я просто не могу забыть, так хочется опять попробовать…» Кто-то, на бегу, читал книгу. Другая, на бегу, неотрывно смотрела на небо. И немало кто, на бегу, вместо того чтобы пыхтеть, испускал вздохи. И вообще эти голоса: независимо от того, принадлежали ли они стоявшим, шедшим или бежавшим, они наливались громким звуком, без каких бы то ни было усилий с их стороны, особенно внутри деревень, которые задерживали ветер, и не просто разносили сказанное по округе, но как будто управляли ими, задавая направление, – а главное, преобразовывали и то, что́ было сказано и как, в каких словах и выражениях; такое непринужденное повышение голоса, обретавшего громкость, казалось, сначала перенастраивало слова, а затем на их место выпускало другие, из которых складывалось уже и другое общение. Мощное миролюбие исходило от этих голосов и постепенно обретало все большую внятность, благодаря которой было слышно каждое слово. Или эти голоса просто занимались очковтирательством? Внушали, будто никогда больше не будет войны, причем не только здесь? Благословенно такое очковтирательство. Мирные голоса и слово, сеющее мир, обманывайте дальше, без остановки.