Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Держись подальше от обрыва, — прошептал себе он, делая шаг наружу.
Вокруг него тянулась бесформенная улыбка ночи. Луна была теперь вдали над пустыми краями. Облегчаясь у стены дома, он слышал, как ветер в вышине пытается скрыть собой долгую единственную ноту воды в долине внизу. Внутри, у огня, время медленно растворялось, распадаясь на куски. Но даже в конце ночи все равно останется уголек времени, тонкого, горького вкуса, мягкий на ощупь, тлеющий из своего углубления в пепле, пока не побледнеет и не умрет и сердце древней ночи не прекратит биться.
Он повернулся к двери, шаги его коротки и запинчивы, как у старика. Понадобится громадное усилие вернуться к циновке, но, поскольку в это мгновение он мог помыслить только одно — как на нее садится и плоско растягивается у огня, — он был уверен, что способен на это усилие. Закрывая за собой дверь, Даер пробормотал ей:
— Ты же знаешь, я тут, правда? — Мысль была ему ненавистна, но что-то с ней он мог бы сделать. Чем это было, он припомнить не мог, однако знал, что положение не безнадежно: он может исправить его позже.
Тами не шевельнулся. Пока Даер глядел вниз со своей огромной высоты на расслабленное тело, к нему подкралась знакомая тягостность, только он не мог ее связать ни с какой причиной. Отчасти он знал: то, что он видит перед собой, — Тами, голова Тами, туловище, руки и ноги. Отчасти он знал, что там лежит неопределяемый предмет, неизмеримо тяжелый от собственной бессмысленности, громадная непостижимая тяжесть, которую ничто не облегчит. Пока он стоял, затерявшись в статичном созерцании вещи, ветер немощно толкнул дверь, издав слабый треск. Но правда ли ничто не могло ее облегчить? Если внутрь впустить воздух, тяжесть могла бы по своей воле сбежать, в тени комнаты и темноту ночи. Он медленно посмотрел себе за спину. Дверь была безмолвна, пялилась злобно. «Да, ты и впрямь знаешь, что я тут, — подумал он, — но знать тебе недолго». Он усилием воли вызвал к существованию молоток и гвоздь, и они были там, у него в кармане. Думая об их тяжести, он почувствовал, как тело клонится на сторону. Пришлось сменить положение, чтобы их вес не утянул его вниз. Снова донесся треск, череда незначительных ударов, знающая и намекающая. Но теперь послышались ли они от циновки под ним? «Если откроется», — подумал он, глядя на плотную инертную массу перед собой в умирающем свете огня, глаза его смотрели пристально, собирая страх у него изнутри. «Если она откроется». Нужно было кое-что сделать, он должен сделать это, и он знал, что это было, но не мог подумать, чем было оно.
Внутри у него начала бродить масса слов, и вот они вскипели и запузырились наружу.
— Мигом Мэбел каши. Молли бати бяша. Лолли молоток на кол. Долли мелкий Пол, — прошептал он, после чего хихикнул.
Молоток был у него в правой руке, гвоздь в левой. Он склонился, покачнулся и тяжко упал на колени на циновку у распростертой двери. Та не шелохнулась. Горный ветер свистел сквозь его голову, голова его была одинокой морской раковиной, полной гротов; ее бесконечно гладкие розовые стены, тонкие, как бумага, ловили свет углей, пока он двигался по галереям.
— Мелли только дым, — сказал он довольно громко, вставляя острие гвоздя как можно глубже в ухо Тами.
Он поднял правую руку и ударил по шляпке из всех сил. Предмет неощутимо расслабился, как будто кто-то ему сказал: «Все хорошо». Даер положил молоток и ощупал шляпку гвоздя, вровень с мочкой уха. На ней было два маленьких рубца; он потер ногтем большого пальца по несовершенствам стали. Гвоздь засел крепко, как будто его вогнали в кокос.
— Много Мэбел дюн.
Дети будут шуметь, когда вернутся с переменки. Огонь грохотал, та же упорная музыка, которой никак не заглушить, те же шутихи, что не спешили взрываться. И пол рухнул на него сверху. Его рука под ним согнулась, он ее чувствовал, он хотел шевельнуться. «Я должен помнить, что я жив», — сказал он себе; это было ясно, как огромная скала, что высилась из воды вокруг нее. «Я должен помнить, что жив».
Он не знал, лежал ли он спокойно, или руки и ноги его болезненно тряслись от усилий заставить себя поверить, что он там и хочет шевельнуть рукой. Он знал, что кожа его нежнее кожицы перезревшей сливы; сколь нежно бы он ее ни касался, она прорвется и измажет его липкостью, что под ней. Кто-то захлопнул ящик бюро, в котором он лежал, и ушел, забыл его. Великая истома. Великая медлительность. У ночи были отделы, наполненные покоем, и были места во времени, которые следовало посетить, лица, которые забыть, слова, которые понять, тишины, которые изучить.
Огонь погас; в комнату вошла нечеловеческая ночь. Он снова хотел воды. «Я вернулся», — подумал он; его рот, глотка, желудок ныли от сухости. «Тами остался позади. Один я выжил. Так я и хотел». Этот теплый, душный, опасный рассадник мыслей уничтожен. «Слава богу, что он не вернулся со мной, — сказал он себе. — Я никогда не хотел, чтобы он знал, что я жив». Он снова ускользнул прочь; вода была слишком далека.
Маниакальный свет упал в комнату и прыгал повсюду. Он сел и нахмурился. Ухо в голове рядом с ним. Маленький стальной диск с неправильными бороздками в нем. Он знал, что тот там будет. Он вздохнул, прополз на четвереньках вокруг концов подтянутых ног, прибыл в холодное ослепительное патио и погрузил лицо в ведро. Он был не реален, но знал, что жив. Подняв голову, он дал ей упасть назад до самой стены и остался так надолго, а утренний свет гор жестоко давил ему на веки.
Позднее он поднялся, зашел в комнату, втащил Тами за ноги через патио в кухню и захлопнул дверь. Пересиленный слабостью, лег на циновку и, по-прежнему дрожа, рухнул в бездонный сон. День наступал, а ветер усиливался, голубое небо побелело, затем посерело. Дверь стучала непрестанно, но он ничего не слышал.
Грохот в дверь раздавался уже долго, Даер, осознавая его, принялся выкарабкиваться по скользким стенкам раковины сна, в которой себя обнаружил, в неистовой попытке сбежать в сознание. Когда наконец он открыл глаза и вернулся в комнату, странная истома оставалась, словно огромная мягкая подушка под ним; ему не хотелось шевелиться. Все равно кулак настойчиво бил в дверь, то и дело останавливаясь, поэтому, когда принимался снова, стук был громче после тишины, настававшей в промежутке.
Под ним были подушки и над ним были подушки; он не мог шевельнуться. Но выкрикнул:
— Кто там? — несколько раз, каждый — умудряясь вложить в свой непокорный голос немного больше силы.
Стук прекратился. Вскоре он ощутил слабое любопытство — узнать, кто же там. Он сел, затем встал и прошел к двери, снова сказал, прижав рот близко к дереву:
— Кто это?
Снаружи доносилось лишь нерегулярное капанье воды со свесов на голую землю. «Значит, опять дождь шел», — подумал он, одновременно пугаясь: он поднес руку к лицу и обнаружил на нем трехдневную щетину.
Он отпер дверь, открыл ее и выглянул наружу. День стоял темный, и, как он и ожидал, в поле зрения никого не было. Да и теперь ему было всего лишь смутно любопытно знать, кто стучал. То не было безразличие; он знал, что это касается его непосредственно, — знал, что его должно жизненно волновать, кто стоял за дверью мгновение назад. Но теперь в нем осталось недостаточно его, чтобы как-то переживать о чем-то; все истратилось прошлой ночью. Сегодня он был, как старая потертая кинопленка, сорвавшаяся с катушки, — тусклый, дерганый, мерцающий, исцарапанный и с сюжетом, который он не мог ухватить. Трудно было обращать на это внимание.