Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вызванная наркотиком галлюцинация завершается исчезновением охотника. П. Кричит ему вслед: «Вернитесь! Я не хочу быть одна! Как его зовут. <…> Я не знаю» [Тэффи 1997–2000, 7: 248]. Финал рассказа намекает на связь между охотником и мужским образом из стихотворения Тэффи «Опять тот сон! Опять полудремота!», о котором она пишет:
И в этом сне всегда уходит кто-то —
Не знаю кто, но я его люблю[780].
В октябре 1950 года Тэффи сообщала Бицилли, что «Воля Твоя» – последний из ее наиболее значимых рассказов – это повествование «о свободе воли в религиозном плане»: «Вопрос этот всегда меня интересовал, и ответа я нигде не находила»[781]. Как и в «Пределе» и других сочинениях, она исследует на примере несчастливого романа соотношение человеческой воли и воли божественной. В начале рассказа пианистка Анна Броун приезжает на званый ужин и сразу отступает в уголок, чтобы поразмышлять о своем недавнем расставании с любовником, критиком Гербелем. Охваченная ревностью, она сама инициировала разрыв, думая (как герой «Предела»), что волевое решение уменьшит ее страдания. Она признает, что у нее не было никаких реальных доказательств измены Гербеля и что она действовала под влиянием иррациональных сил, которые (как в «Авантюрном романе») таятся под внешней поверхностью жизни:
Дело в том, что все мы живем в двух планах! Один план – это наша бесхитростная реальная жизнь. Другой – весь из предчувствий, из впечатлений, из необъяснимых и непреодолимых симпатий и антипатий. Из снов. У этой второй жизни свои законы, своя логика, в которых мы неответственны. Вынесенные на свет разума, они удивляют и пугают, но преодолеть их мы не можем [Тэффи 1997–2000, 7: 253–254][782].
Между тем разрыв с Гербелем только усилил страдания Анны, что она объясняет сохраняющейся надеждой. Ей кажется, будто надежда угаснет только в том случае, если Гербель умрет, и она представляет себе, как входит в его квартиру и перерезает ему горло. Позднее в тот вечер Гербель и в самом деле умирает, и Анна узнает об этом от одного из гостей – врача, которому позвонили по телефону, после чего он объявил: «Зарезали нашего бедного Гербеля» [Тэффи 1997–2000, 7: 256]. Далее он объясняет, что смерть наступила во время операции по удалению аппендикса, но Анна слышит только первые слова и теряет сознание, уверенная в том, что в этом виновата она.
Вторая часть истории разворачивается в южном городке, в санатории, куда Анна приехала восстанавливаться после нервного срыва. Она обнаруживает там две родственные души, но обе – нечеловеческие: дерево, растущее под окном ее комнаты, и дрессированную медведицу, с которой она себя отождествляет: «Сестра моя, артистка Шура Ивановна!» [Тэффи 1997–2000, 7: 259]. При этом вид человека – похожего на мышь-альбиноску подростка, присутствовавшего на том вечере, где она узнала о смерти Гербеля, – наполняет ее ужасом. Позднее, душной предгрозовой ночью, вся природа, кажется, разделяет страдания Анны. Она наблюдает, как на дереве трепещет листок, «только один, как жилка [у нее] на шее», затем спускается вниз и застает там «мышку-альбиноса»: подросток плачет и поет песню об умирающем попугае, который «завещает» ему «тоску по солнцу, солнц вселенной краше». Как он объясняет, его страдания особенно мучительны потому, что в реальности этого попугая никогда не было: «…он жил только во мне, даже нет… просто умер во мне, и это перенести почти не возможно» [Тэффи 1997–2000, 7: 261, 262]. Таким образом, если Анна страдает от мук земной любви, то альбиноса (последний созданный Тэффи образ жалкого неудачника) терзает тоска по иллюзорному идеалу, о которой постоянно говорилось в произведениях писательницы.
Выйдя на террасу, Анна видит медведицу, которая дергает привязывающую ее цепь, и журит ее: «Разве можно надеяться? Надо ограничить своей волей, только тогда и можно жить. Только те и живут на свете, кто сумел ограничить зло своей волей» [Тэффи 1997–2000, 7: 262]. Затем она возвращается к себе и, вспомнив о сорока ампулах морфина, припасенных у нее на случай невралгии, размышляет о скорпионе, который, оказавшись в огненном кольце, жалит себя в грудь, тем самым по собственной воле сокращая свои страдания [Тэффи 1997–2000, 7: 263]. И тут ее пронзает мысль: «А вдруг это не его воля, не скорпиона? Вдруг это воля того, кто окружил его огненным кольцом?» Перефразируя Евангелие, Анна уточняет, о ком идет речь: «И волос с головы не упадет без воли Его»[783]. Она смотрит в окно на «тысячезвездный круг бессмысленного для нас и беспощадного неба» и думает: «Так вот, значит, кто окружил меня огненным кольцом!» Со словами «Пусть скорпион вонзит жало в грудь свою» Анна вводит себе морфий. Затем, что характерно Тэффи, часто сочетающей смех и слезы, героиня «улыбнулась горько, словно плача», и прошептала: «Да будет воля Твоя» [Тэффи 1997–2000, 7: 263].
Упоминание о жестокой силе, управляющей вселенной, свидетельствует о постоянстве представлений Тэффи начиная с ее первых стихотворений, но «Воля Твоя» отличается особой мрачностью; в этом рассказе безысходность и отчаяние царят во всей природе. Бескрайняя вселенная вызывает только ужас, нет ни намека на то, что смерть дарует слияние с трансцендентным величием, как подразумевалось во многих предшествующих сочинениях писательницы. Сам Бог предстает в образе жестокого охотника, огненным кольцом окружающего свою добычу, а потом безразлично взирающего на нее.
И все же… последние произведения Тэффи
«Воля Твоя» – то произведение Тэффи, в котором представлена наиболее горькая картина отношений человеческого и божественного, но это было еще не последнее сказанное ею слово.
Последние труды Тэффи свидетельствуют о том, что у нее до конца оставался проблеск надежды, что самые ценные для нее в земной жизни вещи – искусство, любовь к униженным созданиям – способны спасти и подарить вечную гармонию.
В июне 1949 года, примерно в то время, когда Тэффи работала над рассказом «Воля Твоя», ее пригласили принять участие в праздновании 150-летия со дня рождения Пушкина[784]. Она со страхом думала об этом проекте, но впоследствии рассказывала Вале, что ее выступление стало «триумфом», из-за которого «сейчас гудит весь Париж»[785]. В докладе (прочитанном Рощиной-Инсаровой) она описывает Пушкина как объединяющую силу – «единственную святыню, которая соединила нас всех, всяких инакомыслящих, от седовласого монархиста до комсомольца с красным галстуком»[786]. Обращаясь к пушкинскому «Памятнику» (1836), она рисует образ всех русских, устремляющихся к статуе поэта: к нему «тянулись тысячи тысяч рук, ожидая от него какого-то последнего несказанного и никем не слыханного слова». Это заставляет вспомнить ее