Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сперва он хорошо видел обидевшего его своим пренебрежением и насмешкой реставратора, склонившегося у длинноногой лампы, но вот свет начал меркнуть, истаивать, и словно завеса встала перед взором. Да это и вправду была завеса или, скорее, некий стеклянный колпак – прочный на ощупь и скрипящий, как оконное стекло под ногтем. Он оказался замурованным в стекле и поначалу трепыхался, бился руками, ногами, даже головой о стенки своей тюрьмы, но они не поддавались, и, помаявшись, утомленный и напуганный, он отступил, сел на каменный пол – креслице тоже исчезло – и вдруг ощутил себя в кромешной тьме.
Нет, при этом явно светило солнце – он телом, голой шеей, кожей лица ощущал его лучи и духоту, непереносимую, адскую жару, но не видел, ничего не видел вокруг – ослеп. Странно, он не испугался, принял все как есть, доверился вдруг возникшему чувству, что так и положено было случиться – ведь взамен зрения по-особому ожили уши и ноздри, вдыхающие необычный воздух, они подсказали, что где-то рядом море или океан, – так сильно, не спутать с другим, запахло йодисто-солеными водорослями.
Море-океан было недалеко – он слышал шум валов и пошел к нему какой-то тропинкой, проложенной по обрывистому берегу. Глина под ногами была твердая, местами только промытая сбегавшей дождевой водой, и он шел, уверенно ставя ноги, но неспешно, чтоб не попасть носком в промоину и не слететь под откос. Тяжесть тела переместилась на носки, в них больно вреза́лись камешки, но он спускался ближе, ближе и, миновав очередной поворот, ощутил всей грудью соленый ветер – сильный, упрямо бьющий в лицо, и понял, что стоит на пляже.
В море-океане начинался шторм, нет, скорее штормец, но вода ревела, волны с шумом хлопали по песку и с шипеньем уносились обратно. Он задержался на пляже, ступил на песок, ноги сразу увязли в нем, снял кроссовки, чтоб босыми ногами ощутить его жар, и песчинки сразу налипли на потную кожу. Вдруг что-то зашуршало и осыпалось; над ним кто-то стоял, и незамедлительно, едва успел он отпрянуть от берегового обрыва, сверху разнесся душераздирающий, низкий, надсадный вой. Ветер слегка сносил его, но все равно было ясно, что там, наверху, откуда он спустился, нечто отвратительное стережет и выглядывает, а может, и охотит его – беспомощного в своей слепоте.
– Кто там? – спросил пустоту перед собой, не рассчитывая получить ответ. Но ответ прозвучал прямо в голове, мягкий, добрый голос ответил с протяжечкой: «Остро-пила-атели».
Хорек уже различал голоса – не один, целая стая тянула песню погони, кончающуюся отвратительными, скрежещущими похохатываньями. Он вдруг отчетливо представил себе их: получеловеков-полусобак, стоящих на четвереньках на краю обрыва, шерстистых с брюшка, склизко-голых со спины, с худыми, длинными крысиными хвостами. Ветер гнал смрад из их пастей. Хорек даже уловил тяжелое дыханье и содрогнулся от клацанья больших клыков.
– Что же мне делать? Что после этого будет? – спросил он нерешительно своего невидимого поводыря.
– Иди без боязни, иди к твоему концу, и упокоишься, и восстанешь для получения твоего жребия в конце дней, – странно отозвалось в голове.
Назад дороги не было, значит – в море! И просто сам стал не свой, так потянуло к воде, так захотелось пережить неиспытанное доселе ощущение схватки со стихией – благоразумие покинуло его. Он не думал уже о странных словах, вовсе ни о чем не думал, отважно ступил вперед, и море окатило каскадом соленых брызг, а набежавшая волна едва не сшибла с ног, захлестнула по колени и потащила за собой. Тогда он отпрянул, скинул одежду – вой и хохотание за спиной увеличились, словно звери оплакивали ускользающую жертву.
Он бросился в волну, почувствовал всем телом удар, и вот уже его жало ко дну, обдирало галькой кожу, и казалось, глупый и бесславный конец близок, но в последнее мгновение он ухватился за большой валун, глубоко вросший в землю. Хорек держался крепко, обеими руками и ногами охватив этот случайно подвернувшийся камень, плотно закрыв глаза и сомкнув губы. Нельзя было ни встать, ни сесть – волна налетала за волной, крутила, перекрывала на миг воздух, дергала, тянула на глубину, скользила по телу вперед и назад с грудой песка и камней, словно пыталась не оторвать, так надраить его до блеска. Казалось, вот сейчас накатит особенная и сорвет и перемелет, и он напрягал последние силы, и стихия опять отступала. Ему становилось жутко, но вместе с тем и безумно весело – казалось, он несется куда-то на мокром камне, невесть куда и зачем. Он вволю наглотался соленой воды, продрог, и пора было бежать на берег, но не покидало ощущение, что только здесь, на камне, с ним ничего не случится, а иначе его обязательно смоет и утянет на дно. Сильно болело тело, мускулы задеревенели, но он все лежал (или плыл?) на своем корабле, и сколько это продолжалось, пока наконец он не набрался мужества, не расцепил рук и на подгибающихся ногах побежал-запрыгал на берег в тот момент, когда особо свирепая волна отхлынула назад.
Тут он повалился без сил на жаркий песок и все никак не мог прийти в себя, не мог согреться, но все же чувствовал некое облегчение от дерзости совершённого поступка. Он выжил, в который раз выжил, и не было уже слышно сатанинского воя сверху над головой, и невидимый поводырь, подтолкнувший его на столь странное купанье, тоже исчез, не откликался, сколь он ни вопрошал.
Вдруг как-то исчезло и палящее солнце, и пляж с нагретым песком, остался только холод на душе и солоноватый, йодистый привкус на сухих губах. Медленно, мучительно возвращалось зрение – он опять сидел в креслице, в уголке около кануна, и темнота была теперь только в глазницах полированного Адамова черепа, беспросветная темнота, и вместе с ней в душу заползали страх и отчаянье. Ощущение покинутости, ненужности опять накрывало его целиком.
11
Краешком глаза, а скорее, чутким ухом уловил он пробуждение храма – заскрипела и отъехала железная решетка от входной двери; одна, две, три, как бледные тени, проявились дневные старушки, немедленно принявшиеся что-то передвигать, носить, чистить. Кто-то из них подошел и к кануну, запалил на нем первую свечечку из вчерашних, оставленных для такого случая. Это некто, черно-серое и укутанное, стрельнуло по нему мышиным мелким глазком и, испуганно отодвинувшись, засеменило вдаль и вглубь.
Бабки сменили праздничную икону на аналое у главного алтаря, что-то мыли и скребли, двигаясь из глубины к дверям. Ему был хорошо виден Сергей, склонившийся над козлами, доколдовывающий у поблекшей под солнечным лучом из окошка длинноногой лампы. Но вот широко растворилась входная дверь, и в арке портала нарисовался батюшка: толстощекий, большебрюхий, добрый – лучащийся на вид, с мощной масленой косой, стекающей под воротник крылорукого одеяния. Бабки, побросав венички и швабры, подбежали приложиться к руке, заверещали, что птички-воробьи у кормушки, и благолепный батюшка со всеми с ними поздоровался отдельно, раскланялся, перекрестил и, картинно подав ручищу, шагнул к реставратору.
– Закончил, сыне? – голос его разнесся по всем, кажется, закоулкам церкви, он был мощен, по-утреннему свеж и радостен.
– Принимайте, отец Трифон.
Хорек прислушался – начинался обыкновенный торг: реставратор с шутками-прибаутками нахваливал работу, отец Трифон выискивал недочеты, но не находил, а потому смачно чмокал губами, потирал руки, хрустел пальцами и давал пояснения окружавшим женщинам, упирая в основном на адские муки. Те смиренно кивали головами, перешептывались, крестились. Незаметно подошел к ним и другой священник – тот, короткостриженый, что служил на кладбище. Сергей, похихикивающий при добряке Трифоне, почему-то напустил смирения на лицо, поклонился и ковыльнул к ручке вновь прибывшего. Приемка продолжалась, но недолго: священник с кладбища – отец Борис, как обращались к нему прихожанки, – только глянул поверхностно и махнул рукой, мол: «Идет!» – и ушел куда-то в алтарь или к алтарю. Отец же Трифон начал обход храма, внимательно и подолгу крестясь у каждой иконы. Хорек следил за ним неотступно, напряженно, ждал, когда добролицый батюшка поравняется с распятием: весь его облик – и умиленный, и сосредоточенный, но не строгий – внушал доверие, располагал с первого взгляда.