Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(В чем Есенин сильнее всего, так это в таких внезапных молитвенных плачевых повторах.)
Пленок с записями голоса Есенина сохранилось много, и усилиями Льва Шилова, царствие ему небесное, все это замечательно звучит. Когда мы слышим монолог Хлопуши, мы слышим и упоение свободой этого ритма, мы понимаем, с каким наслаждением поэт свой текст читает. Более того, слышим поразительные вещи. Глядя на портрет Есенина, мы представляем себе льющийся бархатный тенорок какого-то пастушка, что-нибудь вроде бесконечно сладкозвучного. Но когда мы слышим жуткий, да еще со всеми характерными рязанскими приметами, страшный мужичий голос, мы начинаем примерно понимать, какая дикая сила сидела в его поэзии.
Я не говорю уже о гениальных, здесь совершенно уместных избыточных имажинистских метафорах:
Не случайно это была лучшая роль Высоцкого: в тексте Есенина есть столь характерное и для него слияние ритма и метра, слияние ритма и темперамента – на этих длинных строчках можно выкричать душу. Не менее органична «Страна негодяев» (1922–1923), вторая гениальная драматическая поэма.
Почему Есенину так удавались пьесы, в отличие от довольно слабой его прозы? Для прозы требуется умение побыть другим человеком, умение в него вглядеться. Есенин же умеет только давать голос раздирающим его самого изнутри демонам, и вся его драматургия – это бесконечный спор самого Есенина с самим собой. В «Стране негодяев» главные слова произносят два героя – Чекистов (который на самом деле никакой не Чекистов, это его русский псевдоним) и Замарашкин, типичный русский крестьянин с темпераментом почвенника, но в этом их разговоре проговаривается все самое главное для Есенина, в этом разговоре Есенин проявляется с наибольшей полнотой.
На стороне Замарашкина не только Есенин. Ненависть к глуши и грязи, любовь к комфорту, чистоте, деньгам и славе – все это есть в русской душе в не меньшей степени, чем любовь к родным березам и кобылам. Более того, любовь к березам и кобылам носит чаще всего характер теоретический, платонический, тогда как любовь к комфорту все-таки требует каких-то немедленных действий и чаще всего приводит к обладанию им.
Революция дала Есенину совершенно новое дыхание не только в ритмическом, не только в формальном отношении – революция дала ему философию. Казалось бы, в отличие от Ахматовой с ее глубоким и острым умом, от Пастернака с его сложными схемами мирового развития, от Гумилева с его замечательным русским сверхчеловечеством, Есенин – единственный русский поэт без мысли или, во всяком случае, без собственной философской системы. Но философия у Есенина была. Правда, она была очень недолго и так же недолго им осознавалась. Философия эта заключалась в том (и тут она смыкалась отчасти и с Хлебниковым, и, как ни странно, с ранними обэриутами, и, конечно, с Тихоном Чурилиным, у которого Есенин тоже взял довольно много), что происходит революция не социальная – революция происходит биологическая и религиозная. Биологическая – потому что человек обретает бессмертие, потому что приходит раскрепощение самого униженного трудового класса, а именно домашнего скота, потому что наконец Россия дорастает до того идеала, с которого она задумана. Россия впервые дорастает до своего истинного размера. Страна, которая из века в век переживала из-за того, что мир не признаёт ее лучшей и главной, теперь несет этому миру свет. Теперь Россия – новая родина Христа, и Есенин ощущает себя библейским пророком нового Апокалипсиса и Третьего Завета, который на этот раз заключен между сельской, исконной Россией и Господом:
Почему именно крестьянство становится главным, по мысли Есенина, классом этой духовной революции? Не только потому, что «первые да будут последними», но еще и потому, что крестьянские основы жизни, как кажется Есенину, – это основы именно христианские. Ведь это тот самый домашний скот, что идет под нож, – это и есть мотив христианской жертвы. Не случайно у Есенина такая мучительная, невыносимая жалость к животным, которых он не воспринимает отдельно от человека, не зря он называет их – и это не красивые слова – братьями нашими меньшими: «И зверье, как братьев наших меньших, / Никогда не бил по голове»[51]. Для него это подотряд людей, которые постоянно гибнут. Отсюда этот образ рожающей кобылы, образ жеребенка, который ввязался в бессмысленную гонку, образ невинного агнца – это та часть крестьянской жизни, которая ближе всего к Библии. Не случайно и Пастернак мечтал написать «Поклонение волхвов» как нечто сельское, не случайно и Толстой, переписывая свое довольно страшное и прозаичное Евангелие, вставляет туда словечки вроде «сено», «хлев», «овин». Русская крестьянская жизнь близка к христианским основам, созвучие крестьянства и христианства не случайно. И вот теперь наконец эта многолетняя жертва принята, и крестьянство становится не скажу классом отрядом человечества, который ведет его к новой свободе. Это отменяет, разумеется, всех прежних богов, и в этом есенинская страшная революционность уже на грани кощунства: