Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мы, референты, докладывали в Институте о том, что зарубежное литературоведение через нашу литературу высматривает происходящее в нашей стране, нас не хотели слушать, – надо было сообщать, как советологи клевещут. Один сотрудник, мой сверстник, меня упрекнул: «Уж очень у тебя загробный голос!». Стало быть, следовало весело, с юмором, болтать о том, что из-за рубежа видят в «деревенской прозе», (представьте себе, ха-ха!) картину бедственного положения колхозной деревни, когда на самом-то деле эта талантливая проза ярко показывает исконные черты нашего национального характера. Нельзя было рассуждать иначе?
Ограничения и запреты существуют всюду, но в глазах у тех, кто нас, референтов, слушали, точнее, пропускали нами сказанное мимо ушей, не светился огонек заинтересованности. Слушали, как чеховские персонажи, слушали, не слушая: русская жизнь подражала русской литературе.
Симмонс судил согласно с формулировкой Добролюбова: «Для нас не столько важно то, что хотел сказать автор, сколько то, что сказалось им, хотя бы и ненамеренно, просто вследствие правдивого воспроизведения фактов жизни» (из статей о «темном царстве»). Этому методу и предлагал следовать советолог-русист. В «зеркальном» сборнике, под его редакцией и с его предисловием, говорилось: «В научном смысле, может показаться сомнительной попытка обратиться к изящной словесности за фактическими сведениями, что, однако, и предпринято в данной книге ради того, чтобы пролить свет на стиль поведения, а также на политические, общественные и идеологические стороны жизни в Советском Союзе». Зазор между нашей идеологией и нашей же литературой, особая роль литературы в нашем обществе, исконно несущей, по выражению Писарева, «дополнительную нагрузку», – лейтмотив работ Симмонса. Общественное значение русской литературы понял он с тех пор, как был аспирантом в Гарварде. При университете, в Институте общегуманитарного направления, некогда выступали с лекциями князь Волконский, вдохновитель моего друга-индуса князь Кропоткин и граф Панин, в Королевском колледже Лондонского Университета выступал князь-коммунист Святополк-Мирский, итого, три князя и один граф определили восприятие русской литуературы за рубежом. Симмонс не мог слышать аристократических лекторов, но читал их книги, написанные на основе лекций[134]. По примеру Гарварда, он при Колумбийском Университете создаст институт с российской спецификой.
Развивая сказанное Белинским, Герценом, Чернышевским и, наконец, Писаревым, Кропоткин говорил: «Ни в одной стране литература не играет столь же влиятельной роли, как в России. Нигде не оказывает она того же глубокого и прямого воздействия на умственное развитие растущих поколений». Князь-анархист подчеркивал: «Особенность русской литературы в том, что в сферу искусства – поэзию, прозу и драму – вносит она все те социальные и политические вопросы, которые в Западной Европе и Америке, по крайне мере в настоящее время, обсуждаются преимущественно политической прессой, а не художественной литературой»[135]. Содержательная насыщенность нашей литературы – следствие притеснений: «Суровое Николаевское царствование задержало преобразования и, усилив цензуру, загнало все русское политическое брожение в художественную литературу. О русской жизни рассуждать можно было только в стихах, повестях, романах, или в критических заметках “по поводу” беллетристики»[136]. Не было бы руссана, появись у нас в результате восстания декабристов конституция. Герцен, разъясняя Западу, что такое Россия, говорил: «Издание романа у нас важнее назначения министра». Смысл герценского высказывания старался я растолковать, выступая на литературной кафедре в Университете Миннесоты. После заседания – небольшой сабантуй, один профессор, расчувствовавшись, стал кричать: «Западная литература худосочна по сравнению с русской!». Его спросили: «Вы русский?» – «Нет, еврей». – «Чего же вы так орете?»[137].
То была живая иллюстрация, чего от советологов добивался Симмонс. Он понял, что в России поэты не просто стихи пишут, имея дело с Россией, нельзя недооценивать литературу, у них (у нас), за недостатком свободной печати мышление в образах – сила, если обратить силу себе на пользу, литература – кладезь сведений, если уметь нужные сведения вычитать. Чтобы оценить радикальность этой идеи, нужно учитывать положение литературы в Америке. «У нас писатели, – сказал Стейнбек Караганову-отцу, – поставлены чуть пониже акробатов и чуть выше морских котиков»[138]. По Фолкнеру, писатель, чтобы на него обратили внимание, должен помимо создания книг ещё чем-нибудь заниматься, скажем, разводить догов, причем не датских (этими уже давно не удивишь), а далматских. Сообщение же о том, что наши писатели близки к государственному руководству и даже входят в правительство, у американской пишущей братии вызывало завистливый смех. Поэтому идея изучения художественных образов вместо статистической цыфири была не сразу признана достойной денежных затрат.
Нам школа отбила вкус к поэтической гражданственности Некрасова, мы твердили следом за Евтушенко: «Поэт в России больше чем поэт». А Симмонс уточнял: в России поэт может быть и меньше, чем поэт, но всё равно ему как мыслящему образами цены нет, стихотворец, хотя бы окольным путём, метафорически, прого-воривается о том, чего никто не скажет прямо. В русле этой идеи советская литература была подвергнута пристальному прочтению, которое Ницше назвал «медленным», в известном смысле, разрушительным. Так Гулливер, ползая по грудям великанских красавиц, смотрел на их вроде бы гладкую кожу словно через увеличительное стекло и видел язвы, незаметные при взгляде издалека. Под пристальным взглядом зарубежных профессиональных вычитывателей общественные и политические проблемы, которые советская литература вносила в свою сферу, были из этой сферы вынесены и подвергнуты специальному рассмотрению, словно препараты под микроскопом: сюжеты, образы, конфликты изучались не как творения воображения, а показания самой реальности. Вроде учё-ных-лапутян, умудрявшихся извлекать солнечный свет из овощей и еду из экскрементов, советологи вычитывали ту советскую жизнь, что пошла как сырье на изготовление литературных произведений. У нас толком почти ничего не сообщали, и пришлось советологам даже сведения о нашем сельском хозяйстве черпать из «деревенской прозы»; факты, не попавшие в историю Отечественной войны, они высматривали в прозе «военной»; проза «городская» давала им материал, чтобы судить о настроениях интеллигенции, и на основе сведений, извлеченных из того, что обычно считается игрой воображения, советологи писали книги и защищали диссертации[139].
Одна из оперативно написанных книг – диссертация Веры Данем «В Сталинское время»[140]. Подзаголовок книги «Ценности среднего сословия в советской литературе» (мы те же ценности в пору перестройки стали называть общечеловеческими, ибо приняли мещанское воззрение на историю, согласно которому больше и желать человеку нечего, кроме «самовара» и «моей Маши»). Вера Данем стажировалась в Русском Институте и, хотя без ссылки на Симмонса, однако претворила его идею об извлечении фактических сведений из