Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выясняется, что на кого-то он обозлился, а этот кто-то обиделся и в результате Бергман был вынужден скрывать свою агрессивность и оттого опять-таки обозлился на этого кого-то. Шёман очень наглядно обнажает особые диктаторские приемы Бергмана, описывая нижеследующий инцидент:
Он, Ингмар Бергман, обнаруживает ошибку; виноватый просит прощения – и извинение приводит к унылому и раздраженному спору о том, как, черт побери, упомянутая ошибка вообще могла возникнуть. Поэтому обо всех промашках надо сообщать заранее, прежде чем Бергман сам их заметит. Такая предпосылка может вызвать преждевременные сообщения об ошибках вроде нынешнего – от страха. Собственная Ингмарова проблема в подобных обстоятельствах, по-моему, состоит вот в чем: его отягощает огромное недоверие. В рабочих конфликтах такого рода он действует зачастую слишком поспешно, на пределе, пробуждающем это недоверие. Контрагент слаб и неуверен, мямлит, боится его косого, бдительного взгляда, страх же действует на Ингмара в точности как признание вины, словно совесть у человека вправду нечиста и ему есть что скрывать, – и Ингмара мгновенно захлестывает недоверие.
Шёман, конечно, указывает, что сам Бергман терпеть не мог подобные ситуации, но, если недоверчивость пробуждалась, он уже не мог ее “усыпить”.
Читатель узнаёт, что после тяжелого съемочного дня Бергман тосковал по телевизору и что он только что посмотрел американскую программу об Анголе, которую нашел скучной и пропагандистской: “Черные выскочили из джунглей, принялись жать американцам руки и кричать FREEDOM, FREEDOM[34]. Ой-ой-ой”.
Узнаёт, что, если бы “в раннем детстве с ним не носились как с писаной торбой”, он бы лучше переносил одиночество. Вдобавок ему казалось, что все женщины метят в мученицы, а самое интересное, пожалуй, его взгляд на верность: “В этом пункте я похож на женщину: чтобы загореться, мне необходима душевная составляющая, необходима возможность душевного обмена с партнером. Таких, с кем меня соединяло что-то иное, можно перечесть по пальцам одной руки. И в глубине души я верный, хотя никто этому не поверит. Собственно говоря, верность – моя суть: всем, к кому я так или иначе привязан, я храню верность”.
Возникает вопрос, до какой степени он сам верил в то, что говорил, и как все разные его женщины, читая книгу, реагировали на эти странные рассуждения. Кто попадал в какую категорию? Кому из них – Марианне фон Шанц, Карин Ланнбю, Эльсе Фишер, Эллен Лундстрём, Гюн Грут, Харриет Андерссон, Биби Андерссон, Кэби Ларетай, Лив Ульман, Ингрид фон Розен – он хранил верность по той единственной причине, что так или иначе к ней привязался?
Присутствие Вильгота Шёмана на съемках “Причастия” предполагало взаимное доверие. Чтобы иметь возможность свободно передвигаться и вести запись любых разговоров, он заверил ключевых персон, что даст им прочитать рукопись, прежде чем она уйдет в печать. Большинство сделали лишь замечания по поводу мелочей, которые Шёман мог легко поправить в корректуре.
В одном из несколько щекотливых разделов речь шла о том, как поступил Бергман, когда Гуннара Бьёрнстранда сразила во время съемок тяжелая мигрень. Вместо того чтобы отложить съемку, актер договорился с режиссером отыграть сцену, когда боль была сильнее всего. Добавочное напряжение на лице и мука в глазах обеспечат отличные крупные планы. А Бергману вовсе не хотелось, чтобы больного и несчастного пастора играл человек, выглядевший здоровым, бодрым и загорелым. Однако, оказывается, за этой внешне тривиальной ситуацией таилась маленькая драма, наглядный пример, что ради создания своих шедевров Бергман не останавливался перед манипулированием. Друг Бергмана, врач Стуре Хеландер, обследовал Бьёрнстранда, поставил диагноз и назначил режим: полный покой и тишина по окончании рабочего дня, ни капли спиртного, ни капли пива, не полуночничать и никаких сексуальных контактов с женой, Лилли Бьёрнстранд. В противном случае есть риск получить инсульт и провести остаток жизни в инвалидном кресле.
По словам Шёмана, актер заподозрил сговор – в смысле, что Бергман убедил Хеландера поставить более серьезный диагноз, чем на самом деле, чтобы привести его, Бьёрнстранда, в нужное для роли настроение. Актер был здорово напуган. Плохо спал и мучился страхом смерти. Но когда обратился к другому врачу, ему сразу же сказали, что показатели артериального давления значительно снизились. Поэтому можно уменьшить дозы лекарств и постепенно отказаться от назначенных таблеток.
Писал Вильгот Шёман и о том, как Бергман смотрел на актеров. Когда-то Шёман сказал итальянскому журналисту, что этот шведский режиссер превращает актеров в “подопытных кроликов”, и Бергман не возражал против такой оценки. Кроме того, он имел тенденцию относиться к актерам по-опекунски. “Те, кого это сильно задевает, могут испытывать затруднения”, – замечает в книге режиссер и рассказывает, что пользовался так называемой режиссерской позицией, “когда сидишь внизу, в темном партере, за режиссерским столом и смотришь на актеров. Некрасивое зрелище – спать там, запрокинув голову. А вот когда наклоняешь голову, они думают, ты читаешь сценарий”.
Шёман также писал, что в своих снах Бергман путал жену Кэби Ларетай и мать Карин и как сцены в пасторском доме и на вилле в Юрсхольме сливались в одно.
Прочитав рукопись, Бергман написал автору письмо:
Дорогой Вильгот! Лучше напишу тебе сразу, пока я еще так взволнован, потрясен и доволен. Если постараться не болтать ерунду и не прятаться за кулисами гордыни, для меня это полезный урок. Прежде всего я имею в виду то, как я обращался с Гуннаром Бьёрнстрандом. Мне вправду стыдно, и по заслугам, и, разумеется, этот эпизод должен остаться в книге. Но каким же я был идиотом, что ни черта, ни черта не понимал. Это злит меня и по-человечески, и профессионально. Но я, пожалуй, попробую все уладить – если получится. Бедняга Гуннар. Ужасно жалко его. И ведь я ничего не замечал. Не знаю, помогло бы или нет, если б ты мне что-нибудь сказал, все-таки вряд ли. […] В книге есть абзац насчет моего презрения к актерам. Это очень щекотливый момент, с тех пор как я сделался шефом Драматического театра и постоянно твержу об актерском благоденствии и моральных правах. Нельзя ли снять этот абзац или смягчить? Иначе мне придется трудновато, ведь нет уверенности, что, когда актеры становятся подозрительными и кислыми, достаточно сказать “Так было тогда!”. Меня же считают ДРУГОМ АКТЕРОВ. И в принципе это верно. Или? Пожалуй, ты подходишь к правде настолько близко, насколько вообще возможно в этой книге. Со своей стороны я ничего возразить не могу, хотя краснею, когда ты рассказываешь о моих снах про маму и Кэби. Они здесь вполне на месте, и все же неловко видеть это написанным черным по белому. […] Кстати, как ты себя чувствуешь? Мы по-прежнему любим друг друга? Во всяком случае, я тебя люблю, потому что нуждаюсь в тебе почти что как в сексе. Или ты теперь вроде как покончил со мной? Я бы не удивился. Милый ты мой. Не бойся сказать прямо, если так. Ты все равно будешь ставить “Бодиль” в Драматическом.
Однако Шёман боялся. Боялся ссориться с людьми, но больше всего боялся риска помешать своему ментору Ингмару Бергману или рассердить его. Почтительное отношение к нему сложилось у Шёмана, когда он в семнадцать лет попросил у Бергмана отзыв на свою первую драму и они встретились в одном из стокгольмских кафе. “По какой именно причине он имел такой авторитет, что я сразу же поверил всему, что он говорил? Тот час за кофе в “Норме” стал для меня вехой на годы вперед – укрепил мою веру в себя и связал меня с Бергманом дружеской зависимостью, которая с тех пор и сохранялась. Догадываюсь, что многие из его сотрудников привязаны к нему подобным образом: он помог им обрести веру в себя. Тем самым роли были распределены. Я нуждался в авторитете и нашел такого человека – так начались типичные ученические шатания между горячим восхищением и боязливой критикой”.