Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он согласился. А потом, когда пришла его очередь выступать, загорелся, как это бывает с поэтами на людях, разошёлся, и его вызвали на бис. Кто-то из зала выкрикнул: "А новых стихов у вас нет?" Новые стихи, конечно, были — у какого поэта их нет? Он и почитал. 2 стиха были забористые, ершистые. Ему долго аплодировали.
А на другой день, когда уже ложился спать, в дверь грубо постучали. Открыл — сотрудники КГБ, трое. За бросание строки в народ предъявили ордер на обыск. Пригласили из соседних квартир понятых, и перевернули в его комнатах всё, что только можно было перевернуть, вверх дном. На полу валялись книги, вещи, летали листки со стихами — вольная мысль в свободном государстве.
Зачем это делалось, он не понимал. Ну, сказали бы, что им нужны его новые стихи. Он сам достал бы им папку. А так… Жена перепугана, дети — 2 девочки — трясутся. Понятые — жмутся к стенкам. Кагэбисты разворошили весь его архив, перепутали ему все рукописи. Всё делалось так, словно в доме искали оружие или чужое, награбленное им, добро. И он, преодолевая страх, робко спросил майора:
— Товарищ майор, скажите, пожалуйста, какова цель вашего обыска? Что вы, собственно, у меня ищете? А то мои соседи могут подумать, что я бандит или вор какой.
— Прошу обращаться ко мне: "гражданин майор", — сухо заметил начальник. На вопрос отвечать не стал, только добавил: — Не переживайте за соседей, они сами разберутся.
— Вот как? — изумился Сиренко. — А я думал, когда приходят с обыском, то соблюдают при этом закон и помнят о презумпции невиновности. — Лицо его пошло тёмными пятнами.
— Закон соблюдён! Я вам предъявил ордер, подписанный прокурором? Предъявил. А что` думаете вы, нас не интересует!
— Зато меня интересует! — распсиховался Сиренко, забывая о страхе. — Что вы ищете? Потому что, если вы ищете оружие или ворованные вещи, то понятые должны это знать, чёрт побери! В противном случае, зачем они здесь?
— Попрошу вас, гражданин Сиренко, не повышать на меня голос! — Майор тягуче уставился в глаза.
Однако страх у Сиренко уже прошёл, он продолжал настаивать:
— Если вы что-то ищете, то понятые должны знать? Что? Или не должны? Вдруг вы мне сами что-то подкинете в дом! У меня ничего краденого нет! Оружия — тоже нет. Скажите, что вам надо? Разве поэты держат свои стихи в матрацах? Зачем вы распороли мне тут всё? И потом, по какому такому праву мои стихи, собственные, могут быть предметом чужого посягательства? — выкрикивал Сиренко. Он задыхался от ярости. — Почему они вас интересуют так по-варварски?!.
— Нас — всё интересует, — спокойно ответил майор и смотрел, казалось, насмешливо. Это взбесило Сиренко ещё больше. Этак представитель закона может решить, что имеет право на знание его интимной жизни. Начнёт спрашивать… В голове у него помутилось, он буквально ринулся к майору:
— Может, вас интересует, что творится в моей черепной коробке? Так вскройте её! Обыщите! Вы что — не понимаете?.. Что стихи, дневники, мысли — вещи сугубо личные! Ещё никому на свете не было запрещено чувствовать и думать, что угодно. И писать — для себя — о чём угодно! А если у нас появился уже закон, разрешающий проверять, кто и что у себя дома пишет, то это значит, что мы…
— Ну? Что же вы замолчали? Продолжайте… — Майор смотрел надменно-поощрительно, нагло.
— С вами лично… — Сиренко задыхался, — мне говорить — не о чем! Я буду жаловаться на вас! — Он плюхнулся на диван, охватил лицо ладонями.
— Сколько угодно! — Майор усмехнулся и, держа в руке листки со стихами, присел за стол. Читал он их долго, внимательно. Все терпеливо ждали. Сиренко, бледный, злой, продолжал сидеть на диване. Не выдержал и закурил.
Наконец, всё прекратилось. Ему приказали ехать вместе с ними в управление КГБ. Понятых отпустили, перепуганной жене разрешили прибрать вещи. Она стояла посреди комнаты и смотрела, как его уводят. Он увидел её побелевшее лицо, большие тревожные глаза и, разведя руками, слабо улыбнулся. От жалости к ней у него ныло сердце.
— Ваш муж вернётся, — сказал неожиданно лейтенант, заметив растерянность хозяйки квартиры. Должно быть, решил успокоить. И они вышли.
Допрашивали его до рассвета. Почему так пишет? Не связан ли с заграницей? Спрашивали, по его мнению, всякую ерунду, на которую приходилось отвечать. Он смотрел на лейтенанта в углу, который эту ерунду записывал.
Господи, какая заграница? Что он нечестного сделал? Просто не мог осмыслить всей нелепости, которой занимались эти люди на полном серьёзе, и много курил. У него кончились сигареты, а майор всё ещё чего-то хотел от него. А чего, Сиренко, утомлённый за эту ночь и напереживавшийся, не понимал. Стихи, верно, опубликованы не были. Ну, и что же с того? Резкие? Ладно. Но ведь честные же! Справедливые? Разве нет в жизни тех недостатков, о которых он написал? Есть, и все это знают и понимают, потому так и аплодировали ему. Почему он должен только хвалить жизнь, от которой уже нет места даже в собственном доме. При чём же тут "антисоветчина"?
Оказалось, при чём. На другой день его уже сняли с работы и, не созывая на собрание коммунистов завода, исключили из партии. Вызвали сразу в горком и, нарушив Устав, турнули. Он обратился в обком с жалобой, смысл которой сводился к главному вопросу: а где же свобода слова, записанная в Конституции? У кого спрашивать разрешение на чтение стихов? Из обкома ответили: "Вызовем. Ваш вопрос будет рассматриваться на бюро".
И вот вызвали. С 10-ти утра сидят, а бюро всё не начинается — нет секретаря. Вчера уехал куда-то, и до сих пор не вернулся. Ему позволительно всё: таково равенство перед законом.
Ещё нелепее обстояло дело у агронома Овчаренко. Рассказал в правлении колхоза анекдот, все смеялись. А потом выяснилось, что анекдот его — с душком, политический. Прежде, каких только анекдотов ни рассказывали, и ничего. А вот он рассказал, и сразу доложили секретарю райкома. Тот, оказывается, ночевал у них в колхозе. Овчаренко знает уже, кто на него и доложил-то. Пьяница-бригадир, которому недавно вкатили они строгий выговор за невыходы на работу. Целую неделю человек пил. Да что теперь с этого знания? Вон как всё обернулось! Знать бы такое, и внукам запретил бы те анекдоты. Даже про баб. Эх, жизнь!
Но Овчаренко надеялся ещё,