Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты чувствуешь? — спросила я нежно.
— Ничего.
Я обвела пальцем Порфирио вокруг моих грудей, потом провела им по своему телу до пупка и остановилась.
— А теперь?
— Ничего.
Я покрепче ухватилась за этот несчастный палец и наблюдала, как он медленно скользил по моему телу, следуя шлейфу тонкой линии, которая впадала в каштановую темноту, где я не хотела останавливаться. Я положила палец Порфирио себе между ног, удерживая его руку за запястье своей свободной рукой, посмотрела на него и снова спросила:
— Ты совсем ничего не чувствуешь? Ты уверен?
— Уверен.
— Ты можешь подумать, что я распутная… — пробормотала я, все еще не отпуская его.
— Не думай так. Почти все делают то же самое.
Я рассмеялась, и Порфирио вместе со мной. Теперь я прижалась к нему, мой нос почти касался его носа. Я поняла, что желание ласкать себя его увечным пальцем было предопределенным эпилогом того странного случайного секса, но в тот миг я об этом не сожалела. Порфирио, улыбаясь, поцеловал меня в лоб, превращаясь в нежного младшего брата моей матери, «половинку» моего первого платонического жениха. Я почувствовала легкое огорчение, моя боль словно лишила меня сил, и мне пришлось приложить немалое усилие, чтобы снова улыбнуться.
— Объясни мне одну вещь, Порфирио. Почему меня бросил Фернандо?
— Я этого не знаю, Индианка, — ответил он почти шепотом. — Клянусь тебе, я не знаю.
Когда я проснулась на следующее утро, то почувствовала жуткую пустоту. Мне казалось, что я все еще сплю, что я стала частью галлюцинации, потому что явственно ощущала, как мои пальцы стали полыми, в моей голове стало пусто, а мой мозг, казалось, исчез — от него осталась только сморщенная и скользкая оболочка, в которой ничего не было, кроме пустоты. Я встала с постели, умылась, почистила зубы, оделась и вышла из комнаты, как будто кто-то вел меня. Я чувствовала себя заводной куклой. С полным сознанием того, что разум покинул меня, я опустошила две чашки кофе с молоком, гренки и жаренные в масле крендели, таявшие во рту. Порфирио сидел напротив, он читал газету и не поднимал на меня глаз. Я должна была проверить, осталась ли у меня хоть какая-то лазейка, чтобы пробудить в себе интерес к миру, я искала средство, которое помогла бы Порфирио понять, как плохо я себя чувствую.
С этого момента мое отношение к жизни изменилось, я жила среди людей, но рядом со мной не было близкого человека, моя жизнь стала обыденным существованием по инерции между явью и небытием. Все вокруг меня двигалось и излучало энергию — люди, вещи, солнце, луна — все отрывалось от одной точки, чтобы прийти к другой, все дышало, все было живым, только я не жила, не сомневаясь лишь в одном, в том, что ничто не может меня спасти. Мне казалось, что другие люди по-настоящему ходят, по-настоящему говорят, смеются и кричат по-настоящему, но это были они, другие, те, кто всё понимал, сознавал свою реальность. Я потеряла способность быть такой же, как они, и теперь не могла превратиться в один элемент среди тысяч миллионов элементов, которые были винтиками огромной машины, каждый из которых был важен, как, например, ингредиент кулинарного рецепта — как уксус в салате. Теперь я стала другой: когда приходилось отвечать, я отвечала, когда не было другого выхода, кроме как поздороваться, я здоровалась, но делала это автоматически, не вкладывая в свои слова ни мысли, ни чувства. И хотя я старалась не думать о Фернандо, чтобы избежать острой боли, которую мне причиняло его оскорбление, я никогда не была уверена в том, что Фернандо действительно был ответственен за мою мистическую неспособность ощущать себя живой.
Я с трудом вспоминаю, как вернулась в Мадрид. Когда мы доехали до дверей моего дома, Порфирио вышел со мной из машины, а потом поднялся наверх, чтобы поздороваться со всеми. Он поцеловал маму, согласился выпить пива, улыбался и непринужденно болтал. Со стороны он напоминал плута, только что сорвавшего большой куш.
Хотя презрение, которое внушал мне мой дядя в тот момент, было наиболее сильным из моих слабых ощущений, я не в силах была продемонстрировать его на людях. Я видела, что отражалось в глазах Порфирио, когда он смотрел на меня, то же самое было в глазах Мигеля. Я для них была всего лишь маленькой вещицей, вроде лоскутков ткани, хранившихся в сундуке для домашних нужд.
Никто не мог понять, что со мной происходит. Все домашние поражались моему аппетиту, моей невозмутимости, кажущейся спокойной неторопливости моих движений, которые едва только не наводили на подозрения в природной заторможенности. Они списывали эти изменения, на действие закона взросления. Именно так полагали мои мама и сестра. Я заводила будильник каждый вечер на одно и то же время, утром просыпалась, легко поднималась с постели, принимала душ, одевалась, завтракала и садилась в автобус, приходила на занятия и садилась на один и тот же стул. Когда у Рейны было плохое настроение, она не вставала с постели целыми днями, я же себе такого не позволяла. Я жила просто для того, чтобы сесть на этот стул. Я хотела отделиться от окружающего привычного мира. И только стул, на котором я сидела, воспринимался моим мозгом как реальный объект, ценный и самый важный среди окружающих вещей.
Я не читала книг, ничего не учила, не гуляла, не ходила в кино и не пошла бы в кино ни за что, у меня не было желания насыщаться чужой ложью, мне теперь следовало избавиться от собственной. Рейна старалась привести меня в чувство. Я видела, как двигались губы, когда она говорила, ела, смеялась, я видела, как она занимается, танцует, уходит по вечерам. Я слышала ее и бесстрастно внимала ее рассказам обо всех этих вечеринках, которые стали казаться мне вдруг такими вульгарными, такими далекими. Однажды она сказала мне, что была бы очень рада, если бы я стала такой, какой была прежде, я ничего не ответила ей. Рейна часто целовала и обнимала меня, когда приходила домой на рассвете, она залезала ко мне на кровать, чтобы подвести итог закончившейся ночи, как будто мы были еще маленькими. Так я узнавала обо всех ее друзьях, обо всех барах, обо всех ее привычках, о традициях разных мест, в которых она побывала, обо всех ее ухажерах. Сестра мне все чистосердечно рассказывала, а я ничего не понимала, она рассказывала мне о важных для нее событиях, о принятых и готовящихся решениях, о выводах, которые она делала относительно того или другого, а я ничего не понимала, ее слова никак не отзывались в моем сердце. Все, что происходило с Рейной, было значимо для меня одинаково. Никак.
Теперь я знаю, Фернандо был альфой и омегой того падения, и мне стыдно это признать, потому что я не считаю себя ни подстилкой, ни безвольной дурой. Прошли годы, и я осознала, что с Фернандо я потеряла нечто большее, чем его самого, большее, чем его голос и его имя, большее, чем его слова, большее, чем его любовь. Вместе с Фернандо я лишилась возможности прожить другую жизнь, свободную, о которой я так мечтала, я лишилась ее раз и навсегда. И по этой жизни, которой у меня уже никогда не будет, я носила мрачный тихий траур, а мой самый обыкновенный стул превратился в остров, лишь на котором я чувствовала себя безопасно в полном одиночестве, очень милый островок, очень удобный, хотя временами он бывал похож на маленькую тюрьму с заплесневевшими холодными и влажными стенами, единственной радостью в которой было разрешение вешать на окна веселые занавески. Я жила ради простых радостей, ради того чтобы сесть на стул.