Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, — ответил Леонид, все еще размякший и обескураженный. Лишь после ухода Искандера, он заметил, что какой-то шутник подменил в клетке щегла воробьем, и вновь ощутил во рту металлический вкус утешительного презрения.
Я не стану рассказывать о жизни в учебке. Там было тяжелее и хуже, чем на фронте зимой, но обучение, слава Аллаху, закончилось быстро, потому что мы были очень нужны на передовой. Надувательство франков с линкорами всех возмутило, и злость помогала нам держаться. Одно хорошо: я все схватывал на лету и делал успехи, которые с удивлением отмечали мои начальники — ведь я был совсем мальчишка, но меня уважали за то, что пошел добровольцем вместо отца. Помню, у нас была такая штуковина вроде гранатомета, чтобы метать гранаты лежа; мы тренировались с камнями подходящего веса, и я во все цели попадал. С гранатами у меня здорово получалось, и кто бы мог подумать, что в один прекрасный день из этой штуковины я стану пулять банками с тушенкой? Я метко стрелял из винтовки, и потому прибыл в свой полк с рекомендацией — дескать, из меня выйдет хороший снайпер. Возможно, благодаря этому я и остался жив, а многие мои товарищи погибли, потому что я ползал по снайперской позиции, а ребята оставались в траншеях, где вдруг взрывались заложенные в подкопы мины.
Оглядываюсь назад, и первым делом вспоминается наша вера в священную войну. Нам без конца о ней твердили, в каждом подразделении талдычил имам, и сам Султан объявил джихад. Первый бой случился в День жертвоприношения, и тогда все поняли: ягнята — это мы. Теперь-то я сомневаюсь, что война бывает священной, ведь она порочна по своей природе — собака, она и есть собака, и, поскольку никто не прочтет этих строк прежде моей смерти, скажу еще: по-моему, и Бога-то нет. Я говорю так, потому что видел и сам сотворил слишком много зла, когда еще верил в Него, и считаю, если б Господь существовал, Он бы не допустил такого ужаса. Я не осмеливаюсь ни с кем делиться своими мыслями, и каждую пятницу, как все, хожу в мечеть, перебираю бусины на четках. Я соблюдаю пост в Рамадан и в молитвах стукаюсь лбом о землю, но все время думаю: сколько же почтенных лицемеров вроде меня делает то же самое? Наверное, если Аллаха нет, тогда все необъяснимо, что очень тяжело принять, а если Аллах существует, то он не добрый. Теперь, по прошествии лет, я могу сказать, что война была священной совсем по другой причине — она заставила Турцию вылезти из чрева матери-империи, умирающей в родах.
Но тогда никто не сомневался, что идет священная война, всех нас пьянила идея мученичества, а имамы твердили, что погибших на святой войне встретит сам Пророк в саду, где его обитель, и нас отнесут туда зеленые райские птицы, прилетающие лишь за мучениками, и мы знали, что Аллах посулил нам успех, и понимали, как трудно попасть в рай, и как легко — в ад, а нам дается шанс прямиком и без всяких вопросов отправиться на небеса. Мы прекрасно себя чувствовали. Прольешь каплю крови, и она мгновенно смоет все грехи, Аллах не станет нас судить, а в день воскрешения из мертвых каждый получит право назвать семьдесят человек, кого хотел бы видеть рядом, и они войдут в рай, все родные и друзья будут с нами, но самое приятное — в раю мы получим по семьдесят две девственницы, которые будут нас услаждать. В разгульном настроении мы частенько говорили о семидесяти двух девственницах, а что сильнее будоражит воображение, когда ты молод? Мы качались между тем и этим светом и радовались, потому что до вечного блаженства рукой подать, а стена, отделяющая от него, тонка, как бумага, на которой я пишу, и прорвать ее так же легко. Многие, и среди них я, дали клятву мученичества, положив руку на Коран, но уже тогда мне казалось, будто что-то неправильно, и я таки понял, почему христиан не пускали на фронт: они бы сомневались в священной войне и могли остудить наш восторг, ибо выплеснутое сомнение растекается, как вода. Я хорошо помню, что сражался, как мастифф с волком, верил в священную войну и считал себя непобедимым, когда рядом Господь. Сказать по правде, мне нравилось воевать. Когда начинается атака, тебя охватывает дикое возбуждение, ты действуешь, страх и дрожь отступают. Иногда при воспоминании о том восторге мне становится грустно, потому что я никогда не был счастливее, чем в те дни, когда обладал такой верой и считал, что исполняю божеское дело. Я улыбаюсь, вспоминая, как завидовал всем солдатам 57-го полка, убитым в первом же бою, когда Мустафа Кемаль приказал не только сражаться, но умереть, сказав, что своей гибелью они выиграют время и подкрепление успеет подойти, и все погибли, включая имама и водоноса. Но сейчас я рад, что оказался в другом полку. Разумеется, мне никогда не забыть, как выбрасываются лестницы на бруствер, знаменосец развертывает белый стяг с красным полумесяцем и звездой, а мы с именем Аллаха карабкаемся по лесенкам, вываливаемся из траншей и атакуем неприятеля. Мы все знали, что попадем в рай. Конечно, знаменосца всегда убивали первым.
Сердце обрывается, как подумаю о восьми годах хаоса и разрушения на двух войнах. Смогу ли я изложить все, что узнал, и узнал быстро?
Меня приписали к 5-й Армии, и я прибыл в Майдос ранней весной или в конце зимы, это как вам угодно. Там оливы и сосны одинаковой высоты. На камнях рос ладанник, рдели маки краснее голубиной крови, распускались сирень и розовая мальва, цвели маленькие любки, ромашки и душица, острая и жгучая, как перец, и еще крохотные красные цветы с черной сердцевиной. На улицах старики и мальчишки продавали баранки, нанизанные на палку. Вместе с другими новобранцами я целые дни проводил на маршах, и сейчас мне кажется, будто за время службы протопано столько, что хватило бы трижды обогнуть земной шар. Транспорта никакого не было, и мы исходили край вдоль и поперек. Удивляюсь, как от всей этой ходьбы не стер себе ноги до култышек, а сколько сносил ботинок — и не подсчитать. Всякий, кто был солдатом, понимает ценность ботинок. Бывало, ждешь, чтобы кого-нибудь убили, и тогда подбираешь себе пару получше; обувь снимали и с убитых врагов, и с товарищей, а подчас приходилось воевать босиком. Если у тебя имелся закадычный друг с хорошими ботинками, он извещал, кто их унаследует после его гибели. У меня был товарищ по имени Фикрет, его убили, но перед тем мы заключили такое соглашение. Я сказал:
— Если меня убьют первым, возьми мои ботинки.
А он ответил:
— Если первым убьют тебя, я бы предпочел твоих девственниц, семьдесят две штуки. Может, удастся прислать из рая?
Мы посмеялись, но первым убили Фикрета, и я взял его ремень, он был лучше моего, и что оставалось патронов. Из снайперской винтовки я уложил пятнадцать франков, и вот так за него отомстил.
Поначалу у меня не было нормальной формы. Я облачался в разношерстные обноски белого летнего обмундирования, а вместо «энверки» носил феску. Мой первый капрал приказывал замазывать ее грязью, чтоб не маячила, и ржал, когда я неохотно подчинялся, но потом при обстреле феску сорвало, и я ее больше не видел.
Майдос был славным приморским городком с ухабистыми, мощенными булыжником улицами, где на крылечках спали собаки с ласковыми глазами. Там росли фиги и виноград, по вечерам громко чирикали воробьи. Мекали дуры-козы, мычали скорбные коровы, перекукарекивали друг друга петушки. На оживленной улице располагались греки-ювелиры. Старик торговал рыбой, нанизанной за жабры на веревку. Помнится, нас почти сразу отправили в Дивринскую долину, и я написал большое ответное письмо матери, где рассказывал о тамошних красивых местах, после ее письма ставших еще прелестнее. Кажется, я написал, что по возвращении домой хочу жениться. Интересно, что стало с тем письмом? Не могу представить, чтобы мать его выбросила. Потом мне больше не разрешали писать, да и все равно уже подходили огромные корабли франков, скоро предстоял бой.