Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грейс молчала.
Осборн без интереса рассматривал стертые подушечки пальцев, уже зажившие множество раз. Шершавые, твердые, ничего не чувствующие — следствие постоянной игры на гитаре. А потом поднял голову, но так и не посмотрел на Грейс.
— Я бездарность, Грейс. Ты ведь знаешь это, и я знаю. Не пытайся меня переубедить. Ты же знаешь, какой я упрямый осел, — хмыкнул он. — Я так надеялся, что мои песни будут особенными. Что каждая песня — это моя «Четыре тридцать три26», что они пока не поймут, но потом кто-то, может, спустя годы понял бы. Но люди не хотят понимать, они не хотят создавать своего понимания. Им просто нечего понять.
Осборн потер лицо ладонями, но признание не стерлось. Хотелось рассказывать дальше.
— Я знаю, что ничего не могу. Я играю все то, что уже играли. Я наиграю аккорды, только чувствую, только нащупываю музыку, а она улетает. А потом оказывается, что это не моя мелодия, а чья-то, какого-то другого исполнителя. И только какая-то оригинальность прилетает мне, как уносится прочь! Я не могу поймать ее! Она уходит! — шептал Осборн, боясь даже взглянуть куда-то, кроме как в кусочек стены, оставшийся белым. Дрожащей рукой он указал на потолок. — Посмотри на них, на всех. На всех, Грейс. Они гении, Грейс, гении. Кто-то играл с четырех, кто-то пел еще до того, как считать научился, кто-то за несколько минут может мировой хит написать, а я? А я что? Мне двадцать два, скоро уже двадцать три, а мой план проваливается! Время идет, а я на мертвой точке. У меня нет ни одной толковой песни, ни поклонников, совсем ничего! И ничего не будет…
Грейс улыбнулась. Осборн не видел ее улыбки, но почувствовал, как в комнате стало чуть теплее.
— Твой план изначально был обречен на провал, милый, — прошептала она и погладила Осборна по голове. — Ты должен жить, а не умирать в двадцать семь.
— Какой смысл быть здесь так долго, если ничего не можешь сделать? Зачем земле держать меня и кормить? Я ни на что не годен, Грейс. Если я и был, по твоим словам, рожден для музыки, то я даже тут облажался.
— Ты все можешь. Просто ты устал, — сказала Грейс. — Поверь, они все отдыхали. И ты тоже должен отдохнуть.
— Я ведь боюсь не успеть. Я боюсь смерти, Грейс, — вдруг перебил ее Осборн. — Я очень ее боюсь. И не из-за того, что исчезну, нет. А из-за того, что ничего после себя не оставлю. Понимаешь? Что я умру и ничего не успею сделать! — И он посмотрел на Грейс. Она вздрогнула. Никогда не видела любимого таким напуганным.
Грейс молчала. Боялась бросить лишнее слово, неосторожное, которое порежет и без того тонкокожего парня.
— Знаешь, почему нам так сложно? — прошептал Осборн и отвел взгляд.
— Почему? — в тон ответила Грейс.
— Потому что жить в обмане, Грейс, вот моя судьба. Создать собственную реальность и остаться в ней навсегда, врастать в нее с каждым днем все больше. Выдумка — это же ничуть не меньшая реальность, чем обыкновенная жизнь, если в нее верить. Знаешь, как хорошо у меня получается? Ох, я даже могу представить, что нас с тобой нет. Что тебя нет. Что Ластвилля нет. И есть только я, один, на холодном полу в какой-то заднице. Мое сознание почему-то больше любит такие фантазии.
Он лег на кровать, свернулся калачиком и подложил ладонь под щеку. Дышал тяжело, сбиваясь на хрип, и дрожал. Грейс вытащила из-под кровати кофту, которую сама туда убрала, и накинула на Осборна. Ничего не изменилось. Парень продолжал дрожать. И тогда Грейс легла рядом и обняла его со спины. Грейс погладила Осборна по голове, аккуратно, чуть касаясь. От его волос пахло имбирным пряником.
Кажется, Осборн успокаивался.
Долго они лежали в тишине. Капли били по стеклам и крышам, но Грейс не слышала их. Только чувствовала, как замедляется дыхание Осборна, как унимается его дрожь, как снова становится спокойно. Пусть помнит — в ее руках он всегда будет в безопасности. Она защитит от всего мира, что бы ни случилось.
— Я часто думаю о том, что всем легенда приходится страдать, — тихо начал Осборн, не поворачиваясь. — Кто-то в детстве голодает или живет с алкоголиками, кто-то колется… А я всегда жил в любящей семье, у меня все было. Хочешь игрушку? Пожалуйста. Хочешь съездить в парк аттракционов в рабочий день? Пожалуйста, отец даже возьмет отгул. Хочешь остаться дома и не идти в школу? Конечно. Лишь бы только не плакал. Они даже сейчас переживают за меня. А я? А что я? А я вот, никчемный.
Осборн замолчал, задумался, поерзал, словно ему снова стало холодно, но, так и не согревшись, смиренно продолжил еще тише:
— Наверное, мое страдание — это жить и не понимать, кто я. Я живу в фантазии, а о жизни я не думаю. Кому эти песни? Кому эта музыка? Зачем все это, если никому это не нужно? Если я даже не знаю, что могу выдавить из себя, чтобы вписать в песню. Все ведь пишут песни об опыте. О жизни. А что могу написать я? У меня нет жизни, только выдумка. Я в ней как призрак. Жизнь была у того Осборна, а того Осборна я уже никогда не встречу. Я его уничтожил. Даже не кто-то другой, а я. Нет его, нет здесь Осборна. Несколько лет и весь багаж, который я мог использовать, растерян… Мне всегда кажется, что я могу написать что-то получше, но о чем? Если все мои воспоминания и реальность кажутся выдумкой, о чем тогда писать? Я хочу писать о настоящем. Но как могу, если я даже не понимаю, существую ли на самом деле?
Вдруг Осборн аккуратно перевернулся. Он был будто прозрачный, каждый напряженный нерв виден. Казалось, еще немного и оторвется от тела, взлетит к потолку и сольется с кумирами в единое. Осборн прошептал:
— Я мечтаю, чтобы смерть расставила все по местам. Чтобы я умер, а люди наконец дали мне имя. Чтобы они сказали, кто я. Пусть напишут на моем памятнике, кто я. Пусть на поминальном вечере скажут, кем я был. Пусть они оценят мою жизнь, потому что я