Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какой-то парень, встав к дереву потолще, готовился помочиться на ствол. Мощная струя, судя по триумфально поднимающемуся пару, имела температуру кипения. Заметив происходящее, Уля вытянула шею и закричала:
– Ай-яй-яй! Как не стыдно! Прекратите немедленно! Вы в Петербурге! Негодник…
Это ужасно насмешило меня и в то же время немного напугало. Мужчина, прерванный в разгаре облегчения, озираясь, кое-как заправлял член обратно в брюки. Наскоро припрятав неоценимый орган, «негодник» бросился прочь, прибирая туалет уже на бегу.
– Чего веселишься? – спросила Уля.
– Да я не веселюсь особо.
– А не веселишься чего?
– Знаешь, мне не до веселья.
Рассказывать про Валечку не хотелось. Уля не понимала моей привязанности к «больному человеку». Это казалось ей блажью, игрой в широту души.
– Все думаешь о своем Иванове? Знаешь, я хочу тебе сказать, что твой неописуемый восторг перед этим человеком основан только на непонимании.
Мы обошли замок дважды. И остановились на набережной, не доходя до Инженерного моста метров двадцать. В лужах метались отражения пролетавших над нами птиц. Лед, шедший по реке в сторону залива, был белым и чистым, как сахар. Наверное, он пришел из мест, где некому было бросить бычок. На одной из льдин сидела утка. В отличие от остальных, фланирующих по водам, она предпочла путешествовать, не прикладывая усилий. От одного только взгляда на нее изрядно холодало. Уля облокотилась о парапет. Она смотрела на другой берег и пожимала руку рукой. То правую левой, то наоборот. Кожаные перчатки цвета черного шоколада благородно поскрипывали – едва слышно, чуть дыша, соблазняя ум той нежностью, пониманием и комфортом, которые способна дать только очень дорогая, качественная вещь.
– Ты говоришь о какой-то необыкновенной честности, прямоте, открытости, о том, что он никогда не играет. А это всего лишь неизвестная тебе игра. Неизвестный тип ведения игры. Ты просто не встречала таких людей. Вот и все.
– Почему ты не допускаешь, что человек может быть таким, какой он есть? Почему все должны вести какую-то игру? Ведь есть же свободные люди.
– Да? – она вскинула голову. – Например?
– Например, Женечка.
– Женечка? А что ты знаешь о Женечке? Ты слышала, чтобы Женечка когда-нибудь рассказывала о себе, а не о соевом мясе? Кто она? Какая она? Что она позволила узнать о себе? Все три года нашего знакомства Женечка только смеется над чужими шутками.
– Женя никогда не зависит от того, что скажут другие, она никогда не делает и не говорит того, что от нее ждут, или… для того, чтобы производить какое-то впечатление, чтобы влиять на мысли людей, она абсолютно свободна.
– Она абсолютно зависима, – это прозвучало категорично. Установочно. – И… есть в ней что-то, что делает эту зависимость тяжелой. Она ничего не понимает. И непонимание переживает мучительно, до боли, до крика. Только это скрыто. Спрятано за умением это скрывать. Я поражаюсь одному: где она этому научилась?
– Странно. Ты одна так думаешь, больше никто. Никому в голову не приходит… это же очевидно: Женя – уникальный человек. И ее уникальность в том, что она гармоничный человек, она всегда говорит только то, что думает, между ее мыслями и словами нет никакой дистанции. И Иванов такой же. Просто есть такие люди. Именно поэтому их все так любят. Поэтому им везет.
– Что значит везет?
– То и значит. Что? Им везет в жизни.
– То есть как? Позволь, а тебе не везет?
– А мне не везет. Никогда не везло. И не везет. Ни в чем.
Годы спустя я увидела эту сцену объективно. Мне было двадцать три. Ей – за тридцать. Двое детей. Муж в тюрьме. Отец в гробу. Дом, в котором прошло ее детство и из которого ее вышвырнула собственная мать. Проституция. Туманные перспективы. Надвигающаяся середина жизни. Красота на излете. Ответственность. Одиночество. Несбывшиеся мечты. И вдруг – моя претензия на невезение! В этом проявилась какая-то постыдная узколобость (которую мне так и не удалось простить себе впоследствии). Но тогда, у балюстрады, я видела только эти чертовы шоколадные, изнеженные перчатки и не чувствовала ничего, кроме обиды.
– Приведи конкретный пример. Конкретно, в чем не везет? В чем это выражается?
– В том, что Женя работает официанткой за двести рублей в день. А я – за тысячу в месяц работаю хрен знает кем.
– Ну так пойди и устройся в ресторан.
– Да кто меня возьмет? В том-то и дело, что ей повезло, ей попалась эта работа… Со мной таких чудес не происходит никогда.
– Вот если за месяц ты обойдешь полета ресторанов Санкт-Петербурга и тебя не возьмут ни в один из них, то тогда ты сможешь привести мне этот факт как пример определенного невезения.
– Да зачем полета? При чем тут полета? Женя работает в одном из лучших ресторанов, там огромные чаевые, бесплатное питание, развозят по домам, ну ты же не понимаешь… У них начальство офигенное. В других ресторанах такого нет.
– Во-первых, ты не знаешь, как в других. Во-вторых, тебя возьмут и туда, где работает Женечка.
– Откуда такая уверенность?!
– Боже мой, сходи туда завтра, и тебя возьмут. Завтра же.
Я положила ладонь на гранитную тумбу. Что ж. Если у этого города есть сердце, мне хотелось его услышать. Но сколько ни сосредоточивалась я на контакте кожи и камня, почувствовать толчки не удавалось. Да, город старел. Шелушился слоями времени. Усложнял и усложнял свою красоту, накладывая на тело шрам за шрамом, шов за швом, грим за гримом, приобретая с каждым новым витком истории все больше и больше последствий пластических операций, недоделанных, брошенных на середине. Город не скрывал возраст – напротив, демонстрировал все три свои сотни лет единовременно, давая возможность рассмотреть себя в деталях, вплоть до исподнего, вплоть до костей. Он мучил человека изобилием информации. Но это отнюдь не означало, что внутри него билось живое сердце. В нас, в людях, было не больше судьбы, чем в утках. Никакое сердце гранита не билось о нас. Я вытащила из кармана блокнот и записала: Людям кажется, что у красоты есть сердце. Но это не так. Зачем жить в ногах у красоты, если она не может дать тебе ни капли тепла? Так только больней. Возможно, меня тронула гениальность собственной мысли, возможно, я перенервничала из-за Вали, возможно, день за днем сдерживаемая жалость к себе прорвала наконец оковы, но, так или иначе, я заплакала. Горячие слезы закапали мне на руки и на пальто.
– Город не принимает, – сказала я.
– Что, прости?
– Петербург не принимает меня.
– Ха-ха! Любопытно. Каким это, интересно знать, образом он может кого-то принять или не принять? Кто сказал тебе эту чушь?
– Никто.
– Это всего лишь город. Вода и камни.
– Но ты же сама говорила, что Васильевский остров – это остров спасения.