Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нечего изображать из себя идиота. — Икки схватил Брама за руку и заставил остановиться. — Брам, тот, кто взорвался на блокпосту, был в две тысячи восьмом году зарегистрирован как пропавший ребенок. В ту же группу входит еще один пропавший ребенок, твой сын. Вероятность того, что это случайное совпадение, равна вероятности того, что мне в голову сию минуту врежется метеорит!
— Мы должны сообщить Балину, что смогли идентифицировать того парня. А все остальное…
— Твой сын жив, Брам. Это — это мое предчувствие, оно появилось у меня после того, как мне сделали протезы. Я думаю, такие металлические штуки могут принимать какие-нибудь волны или черт его знает что. Я — человек-антенна. И я думаю, что твой сын…
— Ты симпатичный мешугинер, Икки, но всему есть предел, есть вещи, которых нельзя говорить людям.
— Почему ты не хочешь этого видеть?
Брам в бешенстве схватил Икки за руки и, наклонившись поближе, прошептал:
— Моего малыша убили шестнадцать лет назад! Такова истина! Истина, с которой я не могу примириться! И о которой ничего не хочу знать! Которая медленно-медленно вползает в мое тело и мозг и которой я не могу посмотреть в глаза! Не своди меня с ума! Я знаю, как это бывает! Оставь меня в покое!
— Господи, Брам…
Брам повернулся к нему спиной и быстро пошел по коридору к выходу. Пациенты в халатах и тапочках, наблюдавшие Брамовы безумства, расступались, давая ему дорогу. Охранники появились в дверях дежурки.
У австралийского «ровера» Брам закурил. Ему казалось, что вокруг поют птицы. В небе над его головой медленно набирал высоту аэробус.
— Извини, — услыхал он позади себя голос Икки. — Я никогда не буду делать того, что причиняет тебе боль.
Брам повернулся к нему, он знал, что вел себя совершенно неприлично:
— Это ты меня извини. Я не должен был так…
— Иногда во мне просыпается необоримый энтузиазм, — виновато пробормотал Икки.
— Энтузиазм — это замечательно. Ты — неугомонное сердце «Банка», Икки.
— Я только хотел тебе помочь.
— Я знаю.
— Ты нашел какие-то имена?
Брам положил ему руку на плечо:
— Слово «остановись» тебе незнакомо?
— Нет.
— Я не нашел имен, — соврал Брам.
— Ладно, я так и думал.
Икки явно расстроился. Потом пожал плечами:
— Поехали в «Банк»?
— Поезжай один. Мне надо еще кое с кем поговорить.
23
Браму пришлось ждать, пока Айзмунду удастся, потеснив пациентов, выкроить несколько минут свободного времени. В зале было тепло, несмотря на кондиционеры, а народу набилось столько, что Браму вспомнился Бен Гурион в прошлые, счастливые времена, полный пассажиров, ожидающих рейсов на Нью-Йорк или Париж. Правда, в Корпусе Беренстайна не было туристов с чемоданами, резвящихся детишек и мамаш, баюкающих младенцев, — только старики в сопровождении своих состарившихся потомков. Зато посетителей оказалось больше, чем стульев. Старики приходили в основном сюда, и потому «Беренстайн» сделался самым оживленным местом во всем комплексе «Шеба». А в детской больнице пустовали целые отделения. Макс прав: надо рожать больше детей, из любви друг к другу и ради страны. Но способен ли кто-то возродить свои мечты и передать их детям? Что сделали евреи для того, чтобы повернуть ход Истории? Брам десятки раз объяснял это студентам. В 70-м году Новой эры римляне разрушили Храм. Прошло шестьдесят два года, и Бар-Кохба поднял восстание против римлян, подавленное через три года. Римский историк и сенатор Дион Кассий Кокцеан, написавший в третьем веке «Историю Рима», сообщил о пятистах восьмидесяти тысячах погибших евреев, добавив, что иудеи все еще почитают свои ценности. Тора была символически сожжена на развалинах Храма. А имя «Иудея» — страна иудеев — заменили именем «Сирийская Палестина», словно евреи никогда не побеждали филистимлян. Иерусалим переименовали в Элию Капитолину,[83]и евреям запретили там появляться. 1816 лет евреи мечтали о возвращении. Как долго смогут они выносить эту жизнь? Брам предполагал, что процесс должен завершиться к 2048 или к 2070 году, когда исполнится ровно два тысячелетия после разрушения Храма. Все, кто мог уехать, — уехали; почему он остался? Они с отцом давным-давно могли свалить в Австралию. Отец был крупным ученым, активно работавшим до тех пор, пока — пять лет назад — болезнь не лишила его разума. Университет в Брисбене, где жило много израильтян, десять лет назад послал Хартогу приглашение, но он не захотел уезжать, желая досмотреть этот смертельный забег до конца. В ту пору Брам не мог существовать самостоятельно — призрачный остов, не тонущий лишь благодаря железному режиму Хартога. В те годы он утешался лишь мыслью о том, что всегда может нырнуть в последний раз и пойти на дно. Но Хартог непрестанно подстегивал его: поднимал в определенное время и отправлял выгуливать Хендрикуса, заставил устроиться на работу в университет (Брам сперва работал консьержем, а после, когда смог нормально читать, консультировал нескольких соискателей). Брам плавал в бассейне университетского спорткомплекса и принимал лекарства, много разных лекарств.
— В лекарствах — спасение человечества, — говорил Хартог. — Надо только знать, сколько принимать и когда. Мозги — это необыкновенные электрохимические лаборатории, и при помощи правильных лекарств ими можно управлять.
— А душа? — спросил его однажды Брам.
— На ней ты сидишь, — отвечал Хартог. — На твоем тохесе.[84]
Брам улыбался своим мыслям, пока ждал очереди среди стариков, пришедших за новым сердцем, почкой, искусственной костью. Грубость Хартога часто бывала остроумной, и нередко благодаря этому усиливался эффект высказанной им точки зрения. Но в то же время он мог жестко, безжалостно высказываться по самым незначительным поводам. Браму хотелось бы спросить его про Сола Френкеля.
Через тридцать пять минут прогудел бипер, который Брам получил в регистратуре, когда записывался в очередь. Айзмунд, маленький и сгорбленный, ожидал его в своем кабинете стоя, чуть покачиваясь, опершись на палки.
— Садитесь, господин Маннхайм. Что-то случилось?
— Ничего особенного, отец чувствует себя прилично, так же, как в последние месяцы.
Порядок на столе у Айзмунда был отменный. Бумаги разложены ровными стопками, стаканчик с остро очиненными карандашами, графин с водой и три стакана.
— Что привело вас сюда?
— Много ли больных принимают то же лекарство, что и мой отец?
— У нас — восемьдесят человек.