Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бернини полгода ездил по старым русским городам — Киеву, Владимиру, Суздалю, Ростову Великому… потом еще на полгода сплавал в Стамбул, где изучал оставшиеся образцы византийской архитектуры — Святую Софию, Палатий и остальное, а затем вернулся ко мне с грандиозным планом перестройки всего Кремля. Он предлагал построить огромный, даже больше все еще строящегося собора Святого Петра в Риме, православный храм в русско-византийском стиле, но украшенный в лучших итальянских канонах, и целый дворцово-административный комплекс. Я схватился за карман. Но затем скрипя зубами велел-таки ему разработать необходимый проект. И прикинуть смету. Он сделал это. Я окаменел… а потом осторожно выдохнул. Бернини уже обошелся мне в двадцать тысяч рублей, его же проект должен был стоить мне около десяти миллионов рублей. Да Версаль в свое время обошелся в полтора раза дешевле![43]Я не сказал ни да ни нет, и Бернини продолжал вдохновенно работать, собираясь убедить наглядностью и проработанностью проекта.
К тому же он разработал еще и проект перестройки Китай-города и Белого города, правда, скорее эскизный, но все равно воплощение всех его планов даже в расчетах увеличивало мои расходы еще где-то на миллион… ну с размахом был человек, бо-ольшого таланта… Но тут, на мое счастье, на нас полезли шведы, а затем все деньги были перенацелены на военную реформу. Так что Бернини разочарованно убыл в Италию, продав мне напоследок все результаты своей работы за шесть тысяч рублей. А я положил их в дальний ящик и постарался забыть. Ухнуть такую сумму на свой домишко и церквушку… да никогда! Но забыть не удалось. Потому что ушлый и талантливый итальянец сотворил… сказку. И потому я время от времени доставал чертежи и рисунки Бернини и разглядывал их, мечтая совсем как когда-то, очень давно, когда я перебивался с картошки на хлеб, что «вот если бы у меня было много-много денег…».
Так вот, как бы там ни было, к моменту рождения моего первенца в Москве начала потихоньку устанавливаться традиция балов. Они еще не были привязаны ни к какой дате и проводились нечасто, но они появились. Причем году на шестом, когда я не выдержал и озадачил пару уже работавших на меня итальянцев-архитекторов калибром поменьше Бернини постройкой большого бального зала, коий был возведен как раз на том месте, где он и должен был бы размещаться согласно планам Бернини, вот только по ним — не в качестве отдельного помещения, а как часть большого дворца, с просьбой о разрешении об устроении ими своего бала и личном моем и царицы на нем присутствии ко мне обратилась «государева гостевая сотня». Так что первый бал в новом царевом зале устроили купцы, не поскупившиеся ни на украшение зала, ни на угощение, ни на музыкантов…
А мое чудо озарила еще одна идея. Она наслушалась рассказов о том, что первый набор в мою цареву школу был из числа сынов воинов русских, оставшихся без отцовского призрения из-за гибели родителя в боях за государя и землю русскую, и воспылала желанием организовать такую же для их дочерей. И тут же принялась деятельно претворять эту свою идею в жизнь. Ибо я ее поддержал, а настойчивости и целеустремленности ей было не занимать. А я еще раз тихо порадовался тому, какой верный выбор сделал за меня Господь (ну не я же сам его сделал, в конце-то концов, ведь женился-то на той, кого смогли сговорить). Только она, царица Мария, урожденная принцесса Генриетта Мария де Бурбон, воспитанная во Франции матерью-итальянкой, носившей фамилию Медичи, но понявшая и принявшая Россию всей душой и всем сердцем, могла так тонко, аккуратно, но непреклонно перевернуть все царившие в России порядки в отношении женщин. Потому как до ее появления я просто голову сломал, думая над тем, как мне это сделать. Ничего, кроме методов Пети Первого с его насильственным одеванием в европейское платье и насильственными же, под угрозой царева гнева, балами, на кои опять же насильно заставляли свозить барышень из девичьих теремов, на ум не приходило. Но ведь во всем остальном я, полностью разделяя цели Петра, как раз его методов старался избегать изо всех сил. Делать же что-то было надо, ибо женщина — это главная половина семьи. Ее основа, опора и надежа. И без изменения ее положения — я никогда не получу семьи, в коей будут рождаться, расти и взрослеть нужные мне и стране люди… А она пришла и — раз! — все перевернула! Так что Машка — это мое чудо, это мое Божье благоволение, она — ответ Господа на мои просьбы помочь мне приподнять его землю — Святую Русь. Теперь я знал это совершенно точно…
Так вот, осенью тысяча шестьсот тридцать пятого года в новеньком здании, построенном на территории памятного Машке Подсосенского монастыря, были собраны на казенный кошт сто четырнадцать испуганных девчонок десяти-одиннадцати годов от роду. Девочек должны были обучать письму, чтению, цифири, языкам разным, лекарскому делу и травознанию, кашеварству, а так же рукоделию всякому. Ну и танцам…
И вот первого января тысяча шестьсот сорокового года девочки первого потока этой царицыной школы, коим к тому моменту исполнилось по пятнадцать-шестнадцать годов, одетые в нарядные, но одинаковые платьица, представлявшие собой некую смесь российского и французского покроя (но отнюдь не помесь французского с нижегородским), над коими мы с женой колдовали вместе, вступили на сияющий паркет кремлевского бального зала… Жена смотрела на них повлажневшими глазами. А я… внезапно понял. Вот оно. Вот таким и должен быть первый официальный бал в году. И участвовать в нем непременно будут именно те, на кого я возлагаю основные надежды на то, что после того, как Господь заберет меня из этого мира, Россия не остановится и не покатится назад. А начнет набирать, набирать и набирать… Вот эти совершенно по-новому воспитанные и обученные девчонки, мои самые смелые и доблестные молодые офицеры, мои самые лучшие молодые розмыслы, дохтура, купцы. Даст бог, сладится у них — вот и возникнут те самые семьи, о которых я мечтаю… Короче, это будет бал молодости и будущего.
Похоже, все эти мысли отразились у меня на лице, потому что мое чудо, идя за моей рукой в очередной фигуре, тихонько наклонила ко мне голову и шепнула:
— Ты что-то придумал, мой любимый? Что-то очень хорошее, я вижу…
— Да, — я тихонько рассмеялся, — я понял, каким должен стать этот Новогодний бал. — Запнулся, еще немного подержал на языке следующую фразу, понимая, что, если я ее все-таки произнесу, все, пути назад не будет… но даже не произнес, а скорее выдохнул: — И где он должен проходить!
Мое чудо на мгновение широко распахнула глаза, а затем ее лицо осветилось несмелой улыбкой.
— Ты… решился?
Ну а что вы думали-то? Она сразу поняла, потому как частенько вместе со мной сиживала вечерами, разглядывая чертежи и рисунки Бернини. Поэтому я легонько кивнул и прошептал ей на ушко:
— Да…
Я стоял у окна и смотрел на зарево, поднимавшееся над Москвой. Москва горела, горела страшно, так, как, вероятно, она горела в далеком тысяча пятьсот семьдесят первом, во время набега Девлет-Гирея (когда я учился в царевой школе, после сего прошло тридцать лет, и те бедствия были еще достаточно свежи в памяти у всех поголовно). И я знал, что именно мое решение начать огромную, доселе невиданную стройку послужило причиной этого огромного пожара. Ну не непосредственно, конечно… Просто вследствие этого в Москву набежало столько народу, что подобная скученность не могла не привести к тому, что кто-то где-то… Москва горела. На наше счастье, пожар разгорался неторопливо. В Москве почти совсем уже не осталось соломенных крыш, коим было достаточно одной искры, дабы заняться быстро и страшно, да и крыш из дранки, кои после стоявшей недели жаркой суши, также занимались не шибко хуже, уже оставалось мало. Поэтому Москва разгоралась несколько часов. Временами казалось, что — все, управились и огонь остановлен, но перенесенные ветром искры разгорались где-то в стороне, и пожар вновь набирал силу, почти всегда снова возвращаясь к уже вроде как затушенному, но с другой стороны. Однако неторопливое распространение давало надежду на то, что погибших будет не так уж много.