Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Детей убив?
— Так какие они дети-то? Выродки… один вот меня…
— Ни за что, ни про что? — Фрол Аксютович от паутины, которой умертвие его опутать норовило, с легкостью избавился. Пустил огня, да и полыхнула паутина та прахом, пеплом обернулась. Марьяна Ивановна лишь поморщилась и ноженькой топнула.
И от удара этого легкого треснула земля.
Засочилась млечным соком туманным.
— А об том, Фролушка, не тебе судить… Вот как предстану я пред Божиней, как спросит она меня, так ей и отвечу, нехай тогда судит, в ирий мне идти аль сгорать в пламени.
Фрол кивнул. Истинно так. Была бы живая, и от человечьего суда не ушла бы, а с мертвой только богам спрос.
— Если бы ты знал…
— Не знаю и знать не желаю.
Туман он унял. И силу мертвую погасил, сколько хватило.
— Не знаешь… ничего не знаешь… слеп ты, Фролушка, был, таковым и остался. — Теперь она говорила ровно, спокойно, и оттого не по себе делалось.
Нет, с одним умертвием Фрол как-нибудь да справится.
Божиня поможет.
— Хочешь знать, что с твоей зазнобушкой приключилось? Конечно, хочешь… спроси. Иди и спроси… и ответит она. Клятвы срок выходит… были три девицы, три красавицы… три магички… не подружки, нет… врать не стану… только одной бедой связаны. Глянулись они человеку недостойному…
Говорила она нараспев.
И покачивалась.
И казалось, сама земля качается, того и гляди сбросит Фрола, а сбросивши, раскроется трещиной глубокой, которая и обнимет его, спутает корнями по рукам и ногам. Втянет в черную пасть…
Он с трудом, но избавился от наваждения.
— Прекратите…
— Одну он обманул… другую снасильничал… только сам-то сие насилием не полагал. Как же, высокая честь… третьей приказал… были и четвертая, и пятая… много их было… что глядишь, Фролушка? Неужто сам о таком не думал?
Она подошла ближе.
Двигалась неловко, переваливаясь с ноги на ногу, широко эти ноги расставив. И на земле оставались глубокие следы, будто после смерти сделалась вдруг Марьяна Ивановна безмерно тяжела.
— Думал, Фролушка, думал… только запрещал себе. А отчего? Оттого, что боялся. Ну как ненароком до правды додумаешься, что тогда делать? Прощать? Мстить?
— Уходи.
Первый знак из запретных вспыхнул в воздухе, дыхнул ледяною силой и был стерт повелительным взмахом руки.
— Спроси у нее, Фролушка… теперь-то уже ответит… спроси и себя, ответ услыхавши, готов ли ты дальше делать вид, что ни о чем не догадываешься? А когда признаешься, тогда и отдай мне рыженьких… я подожду.
Она стерла и три следующих знака, а после, плюнув в лицо мертвой силой — будто ветром горячим повеяло, — добавила:
— Не хватит у тебя, Фролушка, силенок, чтоб со мною совладать. А потому… идите уж… и этого прибери бестолкового…
Шею потерла.
— Студиозус ноне зело наглый пошел. Никакого уважения к старшим!
Царь-батюшка отошел перед самым закатом.
Она сидела подле постели его, сначала одна из многих, пусть и нареченная законною женой, увенчанная малым венцом, тяжесть которого сегодня ощущалась более, нежели когда-либо прежде. Первыми, когда стало ясно, что не очнется постылый, исчезли бояре.
За ними и боярыни.
За кем прислали девку с запиской. Кто и сам сообразил, что нечего более делать в этой пропахшей травами и сыростью комнате. Последними ушли холопки, тихо, тенями проскользнули мимо нее, сделавшей вид, будто не замечает теней и внезапной пустоты.
Он застонал.
Выгнулся.
И тогда она очнулась. Поднялась, преодолевая внезапную слабость. Подошла к окну, закрытому ставнями — в последние месяцы он с трудом переносил солнечный свет, — и решительно ставни распахнула. Воздух был тяжелым.
Летним.
Пахло травами и цветами. И в саду, должно быть, распустились белые розы… и желтые… и алые… было время, когда ее, дикую девочку, розы удивляли и завораживали совершенной своей красотой. Потом она поняла, что совершенство это — кажущееся, а красота… пройдет пара дней, и солнечный свет иссушит лепестки.
— Т-ты…
Он очнулся.
Надо же… всю седмицу пребывал в забытьи, только и мог, что пить с ложечки тягучие отвары да мочиться под себя. Перины пропитались и воняли.
Нет, меняли их, конечно, но… запах оставался.
— Я. — Она подошла, встав напротив окна, не желая возвращаться в смрад и тьму.
— Ты меня…
— Нет, я тебя не травила, если ты об этом спрашиваешь. — Царица не без труда сняла золотой венец, повертела да и бросила на ковры. Покатился тот, зацепился острым зубцом за шкуру да и упал. — Ты давно уже мертв был…
Он закрыл глаза.
И задышал быстро. Часто. Скоро. Она чувствовала, что ждать осталось недолго. И надо было бы уйти… если позволят. Стража, конечно, не выпустит ее из покоев царских, тут и гадать нечего. Но плоха та лиса, у которой из норы лишь один выход.
Уходить.
Тот путь, что за гобеленом сокрыт, ненадежен… многим известно про этот ход. И будут ждать… будут…
И рядом со вторым, что начинался в огромном сундуке…
Зато и третий имеется, его она сама отыскала, и он, заросший пылью да паутиной, многие годы был избавлен от дворцовой суеты. Он вел к конюшням, а уж оттуда… в том пути она оставила и костюм мужской… грудь перетянуть, рубаху попросторней надеть, кафтан черный неприметный накинуть… волосы обрезать… она ведь готова и на этакое пойти. Волосы что? Пустое. Отрастут. А там… морок накинуть…
— Ты… — Он сделал попытку встать, но откинулся на подушки обессиленный и страшный. — Ты меня не любила.
Надо же, рассудок вернулся, не иначе, чем перед смертью.
— Не любила, — сказала она, удивляясь тому, что медлит. Каждое мгновенье приближало ее к гибели. — Но разве тебя когда-либо волновали ответные чувства?
Она присела рядом.
Бежать…
Конь унесет.
Прочь от терема царского, да и из города… золота она прихватит… и каменьев, которые легче золота… и хватит этого, чтобы начать новую жизнь. Где-нибудь в городке, маленьком да унылом, которых в царстве Росском бессчетно.
Купит дом…
Скажется вдовой купеческого звания… честной вдове многое позволено… а она не соврет, говоря о вдовстве… цвет волос надо будет переменить, потому что искать станут.
Или нет?
Объявят умершей. Не признаются в этакой оплошности. Главное, что будет у нее шанс начать иную жизнь. Простую. Размеренную. Скучную.