Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пожалуй, каждый, кто зарабатывает на жизнь литературным трудом, порой задает себе вопрос, как это случилось, что он не стал актером, банкиром или продавцом обуви, а избрал вместо этого профессию писателя.
Более рациональные натуры, по крайней мере те, у кого сохранилась лучшая память, возможно, с легкостью припоминают какой-нибудь юношеский вдохновляющий эпизод, который явился, по существу, поворотным в их жизни. Мне не так повезло. До сих пор я нередко с удивлением думаю о том, какое событие, происшедшее лет двадцать пять—тридцать назад, направило, склонило,, подтолкнуло меня на этот путь.
Могу с уверенностью сказать, что писательский труд не был для меня легким и приятным занятием. Всякий раз я брался за дело с чувством неуверенности, и результаты работы никогда не приносили мне удовлетворения. Чтобы продвигаться вперед, постоянно приходилось совершать усилие над собой. Работа означала для меня просиживать с утра до вечера прикованным к письменному столу и пишущей машинке, в то время как мне хотелось встать и отправиться куда-нибудь, чтобы повидать вещи, по моему убеждению, более интересные, нежели то, чем я должен был заниматься. Она означала попытки создавать живые образы людей, значительные события в узких рамках известного мне мира. Она означала стремление найти точные слова и закрепить на бумаге неуловимое ощущение и дух жизни—бесконечную погоню за точными определениями и их оттенками...
И разумеется, мне никто не навязывал занятия писательским трудом. Ни один учитель никогда не советовал мне избрать писательскую профессию. Никакой странствующий редактор или издатель, готовый подбодрить светловолосого паренька, не заглядывали в наши края. Моя мать надеялась, что я изберу традиционную профессию, и побуждала меня заняться изучением юриспруденции или медицины; отец—хотя я не помню, чтобы он говорил об этом,—возможно, он был бы разочарован, если б я пошел по клерикальной линии.
Насколько я могу припомнить теперь, когда мне сорок с лишним лет, у меня не появлялось желания, стремления или наклонности стать писателем в период между двенадцатью и шестнадцатью годами. Но, очевидно, когда мне исполнилось пятнадцать—шестнадцать или семнадцать лет, что-то произошло, и впоследствии, к двадцати одному—двадцати двум годам, я понял, что больше всего на свете хочу писать. Вскоре после этого я самонадеянно решил сделать писательский труд — без всяких побочных занятий—делом всей рвоей жизни. Первая цель, которую я поставил перед собой,—это стать в течение десяти лет профессионально издаваемым писателем. Легко было дать себе такой обет, но вскоре я постиг, что одной лишь готовности принимать желаемое за сущее было недостаточно. Я обнаружил необходимую решимость и упорство, но умение долгое время оставалось неуловимым.
Думаю, что одним из важных уроков, которые я усвоил в те ранние годы, было убеждение, что сама жизнь должна стать моим лучшим учителем. Если хотите, назовите это опытом; но, каково бы ни было название, к этому я неизменно стремился с тех пор.
2
Стремление писать было сильнее, чем желание осматривать прославленные достопримечательности Голливуда, и я редко покидал свой номер в «Варвике» более чем на час. В тех случаях, когда я делал это, я обычно направлялся в угловую закусочную, чтобы подкрепиться там пятнадцатицентовым завтраком или двадцатицентовым ленчем, а в конце дня или вечером направлялся в ресторанчик, расположенный неподалеку на Голливудском бульваре, где всего лишь за двадцать центов можно было получить тарелку с куском мяса и поджаренной картошкой. Двадцатицентовый бифштекс вряд ли можно было назвать нежным мясом, но это была сытная еда. Я неплохо укладывался в свой бюджет—двенадцать долларов в неделю, у меня еще оставались деньги на табак, которым я набивал гильзы, и на почтовые расходы: почти ежедневно я отправлял рассказы в экспериментальные журналы.
Через шесть недель, проведенных в отеле «Варвик», мне стало ясно, что достигнутые успехи не удовлетворяют меня. К октябрю-ноябрю до меня постепенно стало доходить, что полного удовлетворения от работы не будет до тех пор, пока я не напишу полнометражного романа, и что это неизбежно должен быть роман о жизни фермеров — арендаторов и издольщиков, которых я встречал в Восточной Джорджии.
И хотя я давно не был в округах Рене и Джефферсон, я чувствовал, что не смогу правдиво написать о других людях до тех пор, пока не расскажу о безземельных, обездоленных семьях, живущих среди песчаных холмов Восточной Джорджии и вдоль табачных дорог. Романы, с которыми я в свое время знакомился как обозреватель, казались мне теперь еще более далекими от жизни, чем тогда, когда я читал их; авторов этих книг больше интересовали искусственные ситуации и вымышленные происшествия, чем сама действительность.
Я хотел написать о людях, которых знал, передав атмосферу, в которой эти люди жили день за днем, год за годом, и рассказать об этом без оглядки на литературную форму и традиционные сюжеты.'Я считал, что подлинным материалом художественной литературы — и наиболее долговечным—являются сами люди, а не искусно построенные сюжеты и побочные линии, придуманные для того, чтобы манипулировать речью и поступками действующих лиц. Решение было принято. Я уложил чемодан и отправился через Аризону, Нью-Мексико и Техас назад в Джорджию, где жили мои родители.
До родного дома в Ренсе я добрался в декабре. Стояла сырая, Холодная погода. Вокруг простирались коричневые хлопковые плантации, и кизиловые ограды застыли в сонной неподвижности.
В окрестностях городка семьи батраков, живущих на фермах, Грелись у очагов в своих жалких, пронизанных ветром хижинах. Большинство этих людей застыло в отчаянии. Одних, как обычно, терзал голод, других—болезни; медицинской помощи не было никакой. И еды и одежды не хватало, а порой не было вовсе; найти работу было почти невозможно. Картина получалась невеселая, более удручающая, чем несколько лет назад. И я не мог не вспомнить замечания Макса Перкинса о том, что экономическая жизнь нации расстроена и должно пройти немало времени, прежде чем она сможет оздоровиться: жизнь арендаторов и батраков в Восточной Джорджии была расстроена уже давно.
День за днем я отправлялся в сельские места, и все, что мне приходилось видеть по мере удаления от поселков и шоссе, приводило, меня в глубокое уныние. Я не мог привыкнуть к виду распухших от голода детей, к больным старикам, настолько ослабевшим, что им не удавалось добраться до поля, где можно было раздобыть себе хоть какое-нибудь пропитание. По вечерам я записывал все виденное в течение